Новокрестьянские - крестьянские поэты серебряного века → Блог |
Администратор сборника: | Наталия Соллогуб |
Все рубрики (24) |
0
Вера Скалдина → 12 января 2013
|
Скалдин Алексей Дмитриевич [2(15).10.1889, д. Карыхново Новгородской губ. Валдайского у. Мшенской вол.— 18.7 (по др. сведениям — 28.8).1943, Карлаг — Карагандинский лагерь] — поэт, прозаик, литературный критик.
Родился в крестьянской семье. Предки — из Костромской губ. Кологривского уезда. Окончил церковно-приходскую школу. Писать начал с 9 лет. Послал стихи (не ранее 1904) в журнале «Живописное обозрение». Семья переехала в Петербург в 1905. Служил в страховом обществе: сначала — мальчиком-рассыльным, затем, сделав стремительную карьеру,— управляющим округом. Посещал университет и студенческие кружки, но систематического образования не получил, самостоятельно выучил языки: французский, немецкий, древнегреческий и латинский. В анкетах писал: «Образование высшее — самоучка». В литературные круги вошел в 1908-09, был связан с журналом «Весна», познакомился с Блоком, Клюевым, Вяч.Ивановым, Мережковским, Философовым и др. литераторами. С 1910 печатается в журналах «Аполлон», «Гаудеамус», «Сатирикон». Был членом Религиозно-философского общества (позднее — ВОЛЬФИЛА). Предложенный в 1913 доклад Скалдина «Идея нации» не был прочитан в Религиозно-философском обществе, но получил высокую оценку Блока. В янв. 1915 Скалдин женился на переводчице Елизавете (Элжбет) Константиновне Бауман (в первом браке Вальтер), двоюродной сестре Вольфганга Грегера, известного своим переводом на немецкий яз. поэмы Блока «Двенадцать». Скалдин воспитывал двух падчериц — Клару Рейнгольдовну (депортирована из г.Пушкина в 1942, дальнейшая судьба неизвестна) и Марину Р., которая в действительности была его родной дочерью. В янв. 1916 Скалдин начал, а в мае того же года завершил работу над романом «Странствия и приключения Никодима Старшего». Первоначально произведение было названо «Повествование о Земле» и задумывалось как трилогия. Есть сведения, что трилогия была завершена в 1920-х и отправлена для печатания за границу, где затерялась. Летом 1916 роман о Никодиме неоднократно читался в литературных собраниях и был предложен журналом «Русская мысль», где был высоко оценен в художественном отношении, но отклонен, т.к. содержание не вполне соответствовало направлению журнала. Отдельным изданием роман вышел осенью 1917 и вследствие бурных политических событий остался почти не замеченным критикой. Отзывы современников в письмах писателю (художника Н.В.Кузьмина, Ф.Сологуба, А.Г.Архангельского и др.) чрезвычайно высоки. Главный герой романа — Никодим — наделен автобиографическими чертами, и его нравственно-философские искания отражают эзотерические увлечения Скалдин тех лет. В облике главной героини угадываются черты Е.К.Скалдиной. Предреволюционная социальная напряженность, теософские споры, вечные проблемы разделения добра и зла вошли в роман в причудливой символистской образности. В 1989 и 1990 роман был репринтно издан в США с предисловием В.Крейда (перепечатано: Юность. 1991. №9-11), где это произведение определяется как «последний шаг прозы Серебряного века, последняя его вершина». В 1993 роман Скалдин вышел в Стокгольме на шведском языке. Скалдин также был наделен незаурядным организаторским талантом. В 1913 вместе с Н.В.Недоброво и Е.Т.Лисенковым он приложил немало усилий к возрождению Поэтической академии. Так появилось Общество поэтов, в которое входили Блок, Ахматова, Г.Иванов, Адамович, Зенкевич и многие другие. В Немецком литературном обществе Скалдин составлял программы вечеров, готовил и проводил заседания. С момента создания в Петрограде (март 1917) Союза деятелей искусств Скалдин — активнейший его работник. Он входит в Совет временных уполномоченных союза в качестве секретаря литературной курии (председатель курии — Ф.Сологуб). А поскольку союз провозгласил «законодательное право и право суда над правительственными и общественными мероприятиями и начинаниями в области искусства», упорно отстаивал «вольность искусства», возникли трения, сначала — с Временным правительством, затем — с Наркомпросом. Возможно, это послужило одной из причин (наряду с голодом) отъезда Скалдина в 1918 из Петрограда сначала в Москву, потом в Саратов, куда позже переезжает вся его семья. В Саратове Скалдин работает в Политпросвете Губоно, заведует Губернским музеем (Радищевский музей, ныне — Саратовский художественный музей), руководит театральной студией, затем — всеми зрелищными учреждениями города, вместе с М.А.Зенкевичем создает отдел Всероссийского союза поэтов, преподает в высших учебных заведениях, выступает с публичными лекциями, публикует ряд культурологических статей в журнале «Художественные известия». Наездами бывает в Петрограде, работает над новой книгой «о революции» — «Вечера у мастера Ха» (сохранилась одна глава — «Рассказ о Господине Просто»). Влияние Скалдина как культурного лидера Саратова росло, его идеологическая позиция раздражала городские власти. Сюжеты и образная система немногих дошедших до нас произведений Скалдин позволяют назвать его предшественником и М.А.Булгакова. В «Рассказе о Господине Просто» (1919-24) действуют говорящий кот, нечистая сила, неизвестный господин, «в походке которого примечается резкий удар», Мастер Ха, или просто Мастер. В 1923 Скалдин с семьей переезжает на постоянное жительство в Детское (Царское) Село, служит в ГИЗе в должности редактора и библиотекаря. Творческое общение приобретает исключительно домашние и кружковые формы, постоянно присутствие Скалдина на литературных встречах в доме Иванова-Разумника. Здесь он читает повесть «Земля Каанана», «посвященную изображению возможной революции на острове Ява», и наброски романа «Женихи» (утрачены), к тому же времени относятся рукописи также не дошедших до нас романов «Деревенская жизнь» и «Невероятная жизнь». Именно собрания у Иванова-Разумника послужили причиной ареста Скалдина 20 янв. 1933 и обвинения его в принадлежности к «контрреволюционному идейно-организационному центру народнического движения». Скалдин был приговорен к 5 годам заключения в концлагере, замененным высылкой в Казахстан на тот же срок. В 1939-41 ему удалось дважды побывать в Москве и Ленинграде, где во многих литературных домах, в т.ч. у Ю.Н.Верховского и Иванова-Разумника, он читает новые произведения. Во время последнего приезда Скалдин передал в Литературный музей часть своего архива: письма А.Блока, В.Иванова, Г.Иванова, И.Северянина, В.Мейерхольда и многие другие, рукопись книги В.Иванова «Нежная тайна», рукописи своих опубликованных произведений, материалы журналов «Горнило» и «Пламя». Коллекция ценных старинных автографов была продана в Публичную библиотеку Ленинграда. В одном из последних известных нам писем из Алма-Аты (июнь 1941) Скалдин сообщает о том, что готов к окончательному переезду в Москву или Ленинград, и называет произведения, созданные в ссылке: «Роман о Распутине» — построенный на рассказах людей, много о нем знавших, «Колдуны» — роман о деревне, о ее истории, начиная с 1940-х до нашего времени включительно, «Повесть каждого дня» — лирический роман о любви человека, которому любовь «никак не удается», «Чудеса старого мира» — роман о взаимоотношениях русского человека с зарубежным миром, «Третья встреча» — роман как бы о будущем, но в формах совершенно настоящего. Кроме того, повести «Авва Макарий», «Неизвестный перед святыми отцами», «Сказка о дровосеке с длинным носом». Общий объем написанного в Алма-Ате автор определил примерно в 4 тысячи страниц или в 170-180 печатных листов. Весь творческий архив погиб. В окт. 1941 Скалдин был арестован и осужден специальным совещанием, приговорен к восьми годам лишения свободы. По официальным сведениям, он умер в Карлаге в 1943. Т.С.Царькова Использованы материалы кн.: Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 3. П - Я. с.336-339.
Нет комментариев
|
+1
Татьяна Растопчина → 2 октября 2012
|
Сегодня в 18:14 - Татьяна Растопчина
Добавить в анонсы VIP 23-25 октября 1937 г. в г. Томске без суда и следствия на Каштачной горе был расстрелян поэт Николай Алексеевич Клюев. В эти дни по воспоминаниям жителей был отключен свет во всём городе и узники тюрьмы НКВД под покровом темноты были казнены, среди них был и Николай Алексеевич. Трупами был заполнен ров. Под протоколом допроса тюрьмы НКВД стояла его подпись, но она была неузнаваема. Результат подчерковедческой экспертизы позволил сделать вывод, что человек в этот период претерпевал чудовищные физические и моральные страдания. Почему Томск? Этот сибирский город на протяжении веков был местом ссылки неугодных в России. В эти дни в г. Томске памяти поэта на конференцию съехались с разных концов поэты, прозаики и литературоведы. Проходят чтения, посвященные 75- ой годовщине гибели великого русского поэта Николая Алексеевича Клюева. 23.10 12 г. Ноль семьдесят пять от века – Как не стало ЕГО - ЧЕЛОВЕКА!* Николай Алексеевич Клюев – ОН душу стихами врачует. Поэзия ушедшего века В природе, в любви к человеку. За что его в адскую ссылку,** Революции костедробилку? Там не таких ломали... Сломали? Иных убивали. Сначала без права выезда, Это когда нет выбора. Что делать? Как жить? Что есть? Форма репрессий... А честь? «Подайте Христа ради!» Заросший, спутаны пряди. «Как хочется просто хлеба…» И это слышало небо… А дальше... Начало заката… Тяжёлая дверь каземата. И почерк дрожащий, подпись – Суровой неправды роспись. Страшны обстоятельства жизни Ров трупов - задворки отчизны. Застывшие крови брызги, Не люди как будто, огрызки. Клюев, Маяковский, Есенин... Список великих без времени. 12.11.11 г. * В г. Томске в 1937 г. 23 - 25 октября телами расстрелянных заключённых из Томской тюрьмы НКВД был заполнен ров, ставший могилой и для поэта Николая Алексеевича Клюева. ** Н.А. Клюев был сослан 02.02.1934 г. сначала в Колпашево Нарымского края, потом переведён г. Томск без права выезда. |
+2
Александр Анфилатов → 20 августа 2012
|
Мы корабельщики поэты,
В водовороты влюблены. стремим на шквалы и кометы неукротимые челны. и у руля, презрев пучины, мы атлантическим стихом перед избушкой две рябины за вьюгою не воспоем. Морская романтика не случайно в мотивах Н.Клюева. Олонец рядом с Белым морем. Его запахи, шум волн, сказались на творчестве поэта. Поэма "Погорельщина" написана в Полтаве, но действие ее происходит в деревне Сиговый лоб, что на берегу Белого моря. "Плывут корабли, голубые паруса, напрямки во небеса... " ..." и первой песенкой моей, где брачной чашею лилея, была :"ЛЮБЛЮ ТЕБЯ РАССЕЯ, страна грачиных озимей!" |
0
Наталия Соллогуб → 20 августа 2012
|
Н.А. Клюевродился в 1887 году в деревне Коштуге близ Вытегры (Олонецкая губерния). Отец его семнадцать лет прослужил в солдатах, доживал жизнь сидельцем в казенной винной лавке, мать из старообрядческой семьи - вопленица, былинница. Сам Клюев окончил церковно-приходскую школу, затем народное училище в Вытегре. Год проучился в фельдшерах. Шестнадцати лет ушел в Соловецкий монастырь «спасаться», некоторое время жил в скитах. В 1906 году за распространение прокламаций Крестьянского союза был арестован. От службы в армии отказался по религиозным убеждениям. Позже писал «Впервые я сидел в остроге 18 годов отроду, безусый, тоненький, голосок с серебряной трещинкой. Начальство почитало меня опасным и «тайным». Когда перевозили из острога в губернскую тюрьму, то заковали меня в ножные кандалы. Плакал я, на цепи свои глядя. Через годы память о них сердце мое гложет... Когда пришел черед в солдаты идти, везли меня в Питер, почитай 400 верст, от партии рекрутской особо, под строжайшим конвоем. В Сен-Михеле, городок такой есть в Финляндии, сдали меня в пехотную роту. Сам же про себя я порешил не быть солдатом, не учиться убийству, как Христос велел и как мама мне завещала. Стал я отказываться от пищи, не одевался и не раздевался сам, силой меня взводные одевали; не брал я и винтовки в руки. На брань же и побои под микитку, взглезь, по мордасам, по поджилкам прикладом молчал. Только ночью плакал на голых досках нар, так как постель у меня была в наказание отобрана. Сидел я в Сен-Михеле в военной тюрьме, в бывших шведских магазеях петровских времен. Люто вспоминать про эту мерзлую каменную дыру, где вошь неусыпающая и дух гробный... Бедный я человек! Никто меня и не пожалеет... Сидел я и в Выборгской крепости. Крепость построена из дикого камня, столетиями ее век мерить. Одиннадцать месяцев в этом гранитном колодце я лязгал кандалами на руках и ногах... Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме, и в Даньковском остроге. Кусок хлеба и писательская слава даром мне не достались!.. Бедный я человек!..»Начав сочинять стихи, Клюев несколько лет переписывался с Александром Блоком, поддержавшим его поэтические начинания. Первый сборник стихов «Сосен перезвон» вышел осенью 1911 года с предисловием В. Брюсова. В том же году вышла вторая книга «Братские песни». «Осенний гусак полнозвучнее Глинки, стерляжьи молоки Верлена нежней, а бабкина пряжа, печные тропинки лучистее славы и неба светлей...» «Коренастый, - вспоминала Клюева жена писателя Н.Г. Гарина. - Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом ничего не выражающим, я бы сказала, даже тупым. С длинной, назад зачесанной прилизанной шевелюрой, речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о», с явным и сильным ударением на букве этой, и резко отчеканиваемой буквой «г», что и придавало всей его речи специфический и оригинальный и отпечаток, и оттенок. Зимой - в стареньком полушубке, меховой потертой шапке, несмазанных сапогах, летом - в несменяемом, также сильно потертом армячке и таких же несмазанных сапогах. Но все четыре времени года, так же неизменно, сам он - весь обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес...» Несколько иначе запомнил Клюева поэт Г. Иванов «Приехав в Петроград, Клюев попал тотчас же под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужичка-травести. «Ну, Николай Алексеевич, как устроились вы в Петербурге» - «Слава тебе Господи, не оставляет Заступница нас, грешных. Сыскал клетушку, - много ли нам надо Заходи, сынок, осчастливь. На Морской за углом живу». - Клетушка была номером Отель де Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике. «Маракую малость по басурманскому, - заметил он мой удивленный взгляд. - Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей. Да что ж это я, - взволновался он, - дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь Чаю не пью, не курю, пряника медового не припас. А то, - он подмигнул, - если не торопишься, пополудничаем вместе Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут». - Я не торопился. - «Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно, - сейчас обряжусь». - «Зачем же вам переодеваться» - «Что ты, что ты - разве можно Ребята засмеют. Обожди минутку - я духом». - Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке «Ну вот, так-то лучше». - «Да ведь в ресторан в таком виде как раз не пустят». - «В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно». Осенью 1917 года Клюев вернулся в Вытегру. Обладая крепким природным умом, внимательно присматривался к людям, к событиям, даже вступил в члены РКП(б). В 1919 году в журнале «Знамя труда» появилось стихотворение Клюева о Ленине - первое, кажется, в советской поэзии художественное изображение вождя. Впрочем, коммунизм, Коммуну, как он сам говорил, Клюев воспринимал вовсе не так, как другие члены партии. «Не хочу Коммуны без лежанки...». - писал он. Древнерусская книжность, пышная богослужебная обрядность, народный фольклор удивительным образом мешались в его стихах с сиюминутными событиями. В первые послереволюционные годы он много пишет, часто издается. В 1919 году вышел в свет большой двухтомный «Песнослов», за ним - сборник стихов «Медный кит». В 1920 году - «Песнь Солнценосца», «Избяные песни». В 1922 году - «Львиный хлеб». В 1923 году - поэмы «Четвертый Рим» и «Мать-суббота». «Маяковскому грезится гудок над Зимним, - писал Клюев, - а мне - журавлиный перелет и кот на лежанке. Песнетворцу ль радеть о кранах подъемных..» «В 1919 году Клюев становится одним из основных сотрудников местной газеты «Звезда Вытегры», - писал исследователь его творчества К. Азадовский. - Он постоянно печатает в ней свои стихи и прозаические произведения. Но уже в 1920 году его участие в делах газеты сокращается. Дело в том, что в марте 1920 года Третья уездная конференция РКП(б) в Вытегре обсуждала вопрос о возможности дальнейшего пребывания Клюева в рядах партии религиозные убеждения поэта, посещение им церкви и почитание икон вызывали, естественно, недовольство у вытегорских коммунистов. Выступая перед собравшимися, Клюев произнес речь «Лицо коммуниста». «С присущей ему образностью и силой, - сообщала через несколько дней «Звезда Вытегры», - оратор выявил цельный благородный тип идеального коммунара, в котором воплощаются все лучшие заветы гуманности и общечеловечности». В то же время Клюев пытался доказать собранию, что «нельзя надсмехаться над религиозными чувствованиями, ибо слишком много точек соприкосновения в учении коммуны с народною верою в торжество лучших начал человеческой души». Доклад Клюева был выслушан «в жуткой тишине» и произвел глубокое впечатление. Большинством голосов конференция, «пораженная доводами Клюева, ослепительным красным светом, брызжущим из каждого слова поэта, братски высказалась за ценность поэта для партии». Однако Петрозаводский губком не поддержал решение уездной конференции Клюев был исключен из партии большевиков...» Больше того, в середине 1923 года поэт был арестован и препровожден в Петроград. Арест, правда, не оказался долгим, но, освободившись, Клюев возвращаться в Вытегру не стал. Являясь членом Всероссийского союза поэтов, возобновил старые знакомства, целиком отдался литературной работе. Писал много, но и многое изменилось в стране теперь стихи Клюева откровенно раздражали. Преувеличенное тяготение к жизни патриархальной вызывало отпор, непонимание, поэта обвиняли в пропаганде кулацкой жизни. Это при том, что как раз в те годы Клюев создал, может быть, лучшие свои вещи - «Плач о Есенине» и поэмы «Погорельщина» и «Деревня». «Я люблю цыганские кочевья, свет костра и ржанье жеребят. Под луной как призраки деревья и ночной железный листопад... Я люблю кладбищенской сторожки нежилой, пугающий уют, дальний звон и с крестиками ложки, в чьей резьбе заклятия живут... Зорькой тишь, гармонику в потемки, дым овина, в росах коноплю. Подивятся дальние потомки моему безбрежному «люблю»... Что до них Улыбчивые очи ловят сказки теми и лучей. Я люблю остожья, грай сорочий, близь и дали, рощу и ручей...» Для жизни в суровой стране, с ног на голову перевернутой революцией, этой любви было уже мало. «На запрос о самокритике моих последних произведений и о моем общественном поведении довожу до сведения Союза следующее, - писал Клюев в январе 1932 года в Правление Всероссийского Союза советских писателей. - Последним моим стихотворением является поэма «Деревня». Напечатана она в одном из виднейших журналов республики («Звезда») и, прошедшая сквозь чрезвычайно строгий разбор нескольких редакций, подала повод обвинить меня в реакционной проповеди и кулацких настроениях. Говорить об этом можно без конца, но я, признаваясь, что в данном произведении есть хорошо рассчитанная мною как художником туманность и преотдаленность образов, необходимых для порождения в читателе множества сопоставлений и предположений, чистосердечно заверяю, что поэма «Деревня», не гремя победоносною медью, до последней глубины пронизана болью свирелей, рыдающих в русском красном ветре, в извечном вопле к солнцу наших нив и чернолесий. Свирели и жалкованья «Деревни» сгущены мною сознательно и родились из причин, о которых я буду говорить ниже, и из уверенности, что не только сплошное «ура» может убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и признание им своих величайших жертв и язв неисчислимых, претерпеваемых за спасение мирового тела трудящегося человечества от власти желтого дьявола - капитала. Так доблестный воин не стыдится своих ран и пробоин на щите - его орлиные очи сквозь кровь и желчь видят «на Дону вишневые хаты, по Сибири лодки из кедра»... Неуместная повышенность тона стихов «Деревни» станет понятной, если Правление Союза примет во внимание следующее с опухшими ногами, буквально обливаясь слезами, я, в день создания злополучной поэмы, впервые в жизни вышел на улицу с протянутой рукой за милостыней. Стараясь не попадаться на глаза своим бесчисленным знакомым писателям, знаменитым артистам, художникам и ученым, на задворках Ситного рынка, смягчая свою боль образами потерянного избяного рая, сложил я свою «Деревню». Мое тогдашнее бытие голодной собаки определило и соответствующее сознание. В настоящее время я тяжко болен, целыми месяцами не выхожу из своего угла, и мое общественное поведение, если под ним подразумевать неучастие в собраниях, публичные выступления и т.п., объясняется моим тяжелым болезненным состоянием, внезапными обмороками и часто жестокой зависимостью от чужой тарелки супа и куска хлеба. Я дошел до последней степени отчаяния и знаю, что погружаюсь на дно Ситных рынков и страшного мира ночлежек, но то не мое общественное поведение, а только болезнь и нищета. Прилагаемый документ от Бюро медицинской экспертизы при сем прилагаю и усердно прошу Союз (не стараясь кого-либо разжалобить) не лишать меня последней радости умереть в единении со своими товарищами по искусству членом Всероссийского Союза Советских писателей...» Не самую лучшую роль сыграл в судьбе Клюева поэт Павел Васильев, свояк главного редактора «Известий» - известного коммуниста И.М. Гронского. Слова его о некоторых подробностях личной жизни Клюева настолько возмутили Гронского, что он в тот же день позвонил наркому внутренних дел Генриху Ягоде с категорическим требованием в двадцать четыре часа убрать «юродивого» из Москвы. «Он (Ягода) меня спросил «Арестовать» - «Нет, просто выслать». После этого я информировал И.В. Сталина о своем распоряжении, и он его санкционировал...» 2 февраля 1934 года Клюев был арестован. Суд приговорил его к пятилетней высылке в Сибирь. «Я в поселке Колпашево в Нарыме, - писал Клюев давнему своему другу певице Н.Ф. Христофоровой. - Это бугор глины, усеянный почерневшими от непогод и бедствий избами. Косое подслеповатое солнце, дырявые вечные тучи, вечный ветер и внезапно налетающие с тысячеверстных окружных болот дожди. Мутная торфяная река Обь с низкими ржавыми берегами, тысячелетия затопленными. Население - 80% ссыльных - китайцев, сартов, экзотических кавказцев, украинцев, городская шпана, бывшие офицеры, студенты и безличные люди из разных концов нашей страны - все чужие друг другу и даже, и чаще всего, враждебные, все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев - давным-давно стал обглоданной костью. Вот он - знаменитый Нарым! - думаю я. И здесь мне суждено провести пять звериных темных лет без любимой и освежающей душу природы, без привета и дорогих людей, дыша парами преступлений и ненависти! И если бы не глубины святых созвездий и потоки слез, то жалким скрюченным трупом прибавилось бы в черных бездонных ямах ближнего болота. Сегодня под уродливой дуплистой сосной я нашел первые нарымские цветы - какие-то сизоватые и густо-желтые, - бросился к ним с рыданьем, прижал их к своим глазам, к сердцу, как единственных близких и не жестоких. Но безмерно сиротство и бесприютность, голод и свирепая нищета, которую я уже чувствую за плечами. Рубище, ужасающие видения страдания и смерти человеческой здесь никого не трогают. Все это - дело бытовое и слишком обычное. Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный черт родил Нарым грыжей. Но больше всего пугают меня люди, какие-то полупсы, люто голодные, безблагодатные и сумасшедшие от несчастий. Каким боком прилепиться к этим человекообразным, чтобы не погибнуть..» Но даже в таких условиях Клюев пытался работать записывал отдельные строфы, запоминал их, потом записи уничтожал. К сожалению, большая поэма «Нарым», над которой он тогда, по некоторым свидетельствам, работал, до нас не дошла. «Небо в лохмотьях, косые дожди, немолчный ветер - это зовется здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима, а я голый. У меня нет никакой верхней одежды, я без шапки, без перчаток и пальто. На мне синяя бумазейная рубаха без пояса, тонкие бумажные брюки, уже ветхие. Остальное все украли шалманы в камере, где помещалось до ста человек народу, днем и ночью прибывающего и уходящего. Когда я ехал из Томска в Нарым, кто-то, видимо узнавший меня, послал мне через конвоира ватную короткую курточку и желтые штиблеты, которые больно жмут ноги, но и за это я горячо благодарен...» Какое-то время Клюев еще боролся за себя. Писал в Москву в Политический Красный Крест, к Горькому, в Оргкомитет Союза советских писателей, старым, еще остававшимся на свободе друзьям, поэту Сергею Клычкову. Какое-то из обращений, видимо, сработало в конце 1934 года Клюеву разрешили отбывать оставшийся ему срок в Томске. При этом отправили в Томск не этапом, а спецконвоем; в казенной телеграмме, полученной из Новосибирска, так и указывалось - доставить в Томск поэта Клюева. «На самый праздник Покрова меня перевели из Колпашева в Томск, - писал Клюев, - это на тысячу верст ближе к Москве. Такой переход нужно принять как милость и снисхождение, но, выйдя с парохода в ненастное и студеное утро, я очутился второй раз в ссылке без угла и куска хлеба. Уныло со своим узлом побрел я по неизмеримо пыльным улицам Томска. Кой-где присаживался на случайную скамейку у ворот, то на какой-либо приступок; промокший до костей, голодный и холодный, я постучался в первую дверь кособокого старинного дома на глухой окраине города - в надежде попросить ночлег ради Христа. К моему удивлению, меня встретил средних лет, бледный, с кудрявыми волосами и такой же бородкой, человек - приветствием «Провиденье посылает нам гостя! Проходите, раздевайтесь, вероятно устали». При этих словах человек стал раздевать меня, придвинул стул, встал на колени и стащил с моих ног густо облепленные грязью сапоги. Потом принес теплые валенки, постель с подушкой, быстро наладил мне в углу комнаты ночлег...» Однако жизнь в Томске оказалась немногим легче колпашевской. «В Томске глубокая зима, - писал поэт, - мороз под 40 градусов. Я без валенок, и в базарные дни мне реже удается выходить за милостыней. Подают картошку, очень редко хлеб. Деньгами - от двух до трех рублей - в продолжение почти целого дня - от 6 утра до 4-х дня, когда базар разъезжается. Но это не каждое воскресенье, когда бывает мой выход за пропитанием. Из поданного варю иногда похлебку, куда полагаю все хлебные крошки, дикий чеснок, картошку, брюкву, даже немножко клеверного сена, если оно попадет в крестьянских возах. Пью кипяток с брусникой, но хлеба мало, сахар великая редкость. Впереди морозы до 60 градусов, мне страшно умереть на улице. Ах, если бы в тепле у печки!.. Где мое сердце, где мои песни..» В 1936 году, уже в Томске, Клюева вновь арестовали по спровоцированному органами НКВД делу контрреволюционного, церковного (как сказано в документах) «Союза спасения России». На какое-то время его освободили из-под стражи только из-за болезни - «паралича левой половины тела и старческого слабоумия». Но и это была лишь временная отсрочка. «Хочется поговорить с милыми друзьями, - в отчаянии писал поэт Христофоровой, - послушать подлинной музыки! За досчатой заборкой от моей каморки - день и ночь идет современная симфония - пьянка... Драка, проклятия, - рев бабий и ребячий, и все это перекрывает доблестное радио... Я, бедный, все терплю. Второго февраля стукнет три года моей непригодности в члены нового общества! Горе мне, волку ненасытному!..» Дурные предчувствия скоро сбылись. На совещании руководящих работников Западно-Сибирского края тогдашний начальник Управления НКВД С.Н. Миронов, говоря об уже спланированных и разрабатываемых чекистами процессах, совершенно определенно потребовал «Клюева надо тащить по линии монархически-фашистского типа, а не правых троцкистов, выйти через эту контрреволюционную организацию на организацию союзного типа». Сказано было с масштабом, с указанием на важность проводимой работы. «Совещание руководящих работников, - писал профессор Л.Ф. Пичурин («Последние дни Николая Клюева», Томск, 1995), - проходило 25 марта 1937 года. А уже в мае Клюева вновь взяли под стражу. Разумеется, допросы «подельников» очень скоро дали полное подтверждение всем домыслам следователей. Например, арестованный Голов показал «Идейными вдохновителями и руководителями организации являются поэт Клюев и бывшая княгиня Волконская... Клюев - человек набожный, за царя. Сейчас пишет стихи и большую поэму о зверствах и тирании большевиков. Имеет обширнейшие связи и много единомышленников...» Через несколько дней тот же Голов добавил к сказанному «Клюев и Волконская являются большими авторитетами среди монархических элементов в России и даже за границей... В лице Клюева мы приобрели большого идейного и авторитетного руководителя, который в нужный момент поднимет знамя активной борьбы против тирании большевиков в России. Клюев очень интересуется, кто из научных работников томских вузов имеет связь с заграницей...» И даже такое «Клюев отбывает ссылку в Томске за продажу своих сочинений, направленных против советской власти, одному из капиталистических государств. Сочинения Клюева были напечатаны за границей и ему прислали за них 10 тысяч рублей...» В итоге, скорое следствие действительно пришло к выводу, что «Клюев Николай Алексеевич является руководителем и идейным вдохновителем существующей в г. Томске контрреволюционной, монархической организации «Союз спасения России», в которой принимал деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционно настроенный элемент, репрессированный Соввластью». Поразительно, отмечал Пичурин, что протокол допроса Клюева, кроме установочных данных, практически ничего не содержит, кроме следующих вопроса и ответа «Горбенко (следователь) «Скажите, за что вы были арестованы в Москве и осуждены ссылку в Западную Сибирь» Клюев «Проживая в г. Полтаве, я написал поэму «Погорельщина», которая впоследствии была признана кулацкой. Я ее распространял в литературных кругах в Ленинграде и в Москве. По существу эта поэма была с реакционным антисоветским направлением, отражала кулацкую идеологию». В октябре заседание тройки Управления НКВД Новосибирской области постановило «Клюева Николая Алексеевича расстрелять. Лично принадлежащее ему имущество конфисковать». 23-25 октября 1937 года (так указано в выписке из дела) постановление тройки было приведено в исполнение. |
0
Наталия Соллогуб → 20 августа 2012
|
Алексей Алексеевич ГанинДата рождения: 1893 Место рождения: Коншино Кадниковского уезда Вологодской губернии Дата смерти: 30 октября 1925 Место смерти: Москва Этническая принадлежность: Русские Гражданство: СССР Род деятельности: Поэт Карьера: 1913—1925 Направление: Новокрестьянская поэзия УДК 92 Алексе́й Алексе́евич Га́нин (1893—1925) — русский поэт и прозаик, националист, близкий друг Сергея Есенина. Родился в деревне Коншино Кадниковского уезда Вологодской губернии в семье крестьянина. БиографияС. А. Есенин, А. А. Ганин. 1916, июль, 18. Вологда. Алексей Ганин получил образовние в двуклассном земском училище в селе Усть-Кубенское и городской гимназии в Вологде. Далее он учился в Вологодском фельдшерско-акушерском училище (1911—1914). Первые свои стихи Ганин опубликовал в вологодской газете «Эхо» (1913). В 1914 году поэт пошёл в армию и получил назначение в Николаевский военный госпиталь в Петербурге. В 1916 году он познакомиля с Сергеем Есениным, служившим в госпитале Царского села. Летом 1917 г. вместе с Сергеем Есениным и Зинаидой Райх Ганин совершил поездку на родину в Вологду и в Соловки. Во время той поездки произошло венчание Есенина с Райх. По разным данным это произошло или в Соловках или в Кирико-Иулитской церкви неподалеку от Вологды. Ганин выступил свидетелем со стороны невесты, в которую сам был влюблен. Ей он посвятил написанное в Соловках стихотворение «Русалка», в котором признается в неразделенной любви к героине, выбравшей «разбойника кудрявых полей» — его друга Сергея Есенина. В 1917 г. Ганин вместе с Николаем Клюевым, Сергеем Есениным и Орешиным публиковался в альманахе левоэсеровской ориентации «Скифы». В 1918 г. поэт познакомился с Александром Блоком. В том же году вступает в Красную Армию. Служит фельдшером. В 1920 г. публикуется в имажинистском сборнике «Конница бурь». В 1920-21 гг. Ганин издает в Вологде миниатюрным изданием поэму «Звездный корабль». В 1923 г. Ганин переехал в Москву, где участвовал в поэтических вечерах, посещал литературные кафе, жил у знакомых поэтов, а иногда ночевал на улице. У него практически никогда не было денег, тем не менее ему удалость выпустить 11 сборников, изготовленных литографическим способом. В 1924 году в Москве вышла его первая книга «Былинное поле». По своей направленности творчество Ганина было близко к творчеству новокрестьянских поэтов. Дело Ордена Русских Фашистов Пропагандистский плакат Белой армии, отражающий положение вещей в России после Октябрьского переворота 1917 года. Понимание антирусской сущности большевистского режима и вера в национальное возрождение России были особенно сильны среди крестьян, которые стали первыми жертвами большевитского массового террора. Уже в первые годы Советской власти это привело к тому, что выходцы из крестьянской среды начали формулировать национальные задачи России. Алексей Ганин, будучи рождённым в крестьянской семье, не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило с Россией и Русским народом. В это время он создает ряд произведений, направленных (в иносказательной форме) против сил, угрожающих России, и в первую очередь крестьянству («России», 1918; поэмы «Сарай», 1917, «Былинное поле», 1917-23). Сложным раздумьям о дальнейшем пути крестьянства в трудной и опасной для него исторической обстановке посвящает он своеобразный роман-притчу «Завтра» (1923). В начале 1920-х годов он с группой единомышленников создал программу спасения России от ига еврейского интернационала, где выдвинул идею Великого Земского Собора, воссоздания национального государства и очищения страны от поработивших ее захватчиков. Ганин написал антибольшевистские «Тезисы», в сериале названном «Манифест русских националистов». Осенью 1924 г. Алексея Ганина арестовали по обвинению в принадлежности к «Ордену русских фашистов». Существует версия того, что дело «Ордена русских фашистов» было сфабриковано по сценарию Дзержинского, Менжинского, Блюмкина, Лациса, Петерса, Агранова, Ягоды (Иегуды) и других руководителей ГПУ. 2 ноября 1924 г. Ганин был арестован в Москве. Ему в карман пальто были подложены листки с «Тезисами манифеста русских националистов» [1]. Ганин был назван руководителем организации. «Тезисы» были сразу же переданы в руки Генриха Ягода, допрос проводил Абрам Славатинский. Было сфальсифицировано дело «Ордена русских фашистов», по которому привлекли: Ганина Петра Чекрыгина, 23 лет, поэта Николая Чекрыгина, 22 лет, поэта Виктора Дворяшина, 27 лет, поэта и художника Владимира Галанова, 29 лет, поэта Григория Никитина, 30 лет, поэта Александра Кудрявцева, 39 лет, наборщика Александровича-Потеряхина, 32 лет, литератора Михаила Кроткова, 44 лет, юриста Сергея Селивановича Головина, 58 лет, врача Бориса Глубоковского, 30 лет, артиста, литератора, режиссера Ивана Колобова, 37 лет Тимофея Сахно, 31 года, врача Евгения Заугольникова, 22 лет. Все обвиняемые не только не состояли в выдуманном «Ордене», но и большинство их друг друга никогда в глаза не видели. В обвинительном заключении не был назван ни один факт нарушения закона или какого-либо преступления. В процессе расследования «дела» двое арестованных потеряли рассудок. Алексею Ганину провели судебно-психиатрическую экспертизу, признавшую его невменяемым, то есть не отвечающим в уголовном порядке ни за какое преступление. Попытка выдать текст тезисов за фрагмент задуманного романа (списав тем самым криминал на счет отрицательного героя — «классового врага») не удалась. Секретарь Президиума ВЦИК СССР Енукидзе 27 марта 1925 г. единолично принял решение на внесудебный приговор, разрешив коллегии ОГПУ расправиться с «фашистами»: "Считая следствие по настоящему делу законченным и находя, что в силу некоторых обстоятельств передать дело для гласного разбирательства в суд невозможно — полагал бы: «Войти с ходатайством в Президиум ВЦИК СССР о вынесении по делу Ганина А. А. внесудебного приговора». По приказу В. Менжинского, Г. Бокия (одного из организаторов концлагерей) и Я. Петерса были расстреляны: Ганин, братья Чекрыгины, Дворяшин, Галанов и Кротков. Глубоковскому и Александровичу-Потеряхину дали 10 лет Соловков. Судьба остальных неизвестна. Алексей Ганин был расстрелян в подвалах Лубянки после жестоких пыток, которыми руководил начальник седьмого отдела СО ОГПЦ Абрам Славотинский. Прах Ганина погребён на территории Яузской больницы. Так описывает события казни русского поэта его двоюродный внук Евгений: «По рассказам моей бабушки Анны — Алексей Алексеевич Ганин — вологодский поэт, ближайший друг Сергея Есения, сын двоюродного брата моего деда, — был расстрелян большевиками-интернационалистами 30 марта 1925 года в Бутырской тюрьме в день своих именин, почитаемый как день Святого Алексея — Божьего человека. Вместе с ним были расстреляны семь молодых русских поэтов, верных Православию . Алексей Ганин принял смерть в возрасте Христа. Прах его погребён на территории Яузской больницы.» [2]. Первые Ганинские чтения. Слева направо: В.Соболев, Н. Фокин, сестра Ганина Елена Алексеевна, В. Белков, А. Швецов и Г. Швецова с дочерью Олей. Из личного архива Г. Н. Швецовой. Русалка — зеленые косы, Не бойся испуганных глаз, На сером оглохшем утесе Продли нецелованный час. Я понял,— мне сердце пророчит, Что сгинут за сказками сны, Пройдут синеглазые Ночи, Уснут златокудрые Дни. И снова уйдешь ты далече, В лазурное море уйдешь, И память о северной встрече По белой волне расплеснешь. Одежды из солнечной пряжи Истлеют на крыльях зари, И солнце лица не покажет За горбом щербатой горы. II Косматым лесным чудотворцем С печальной луной в бороде Пойду я и звездные кольца Рассыплю по черной воде. Из сердца свирель золотую Я выкую в синей тоске И песнь про тебя забытую Сплету на холодном песке. И буду пред небом и морем Сосновые руки вздымать, Маяком зажгу мое горе И бурями-песнями звать. Замутится небо играя, И песню повторит вода, Но ветер шепнет умирая: Она не придет никогда. III Она далеко,— не услышит, Услышит,— забудет скорей; Ей сказками на сердце дышит Разбойник с кудрявых полей. Он чешет ей влажные косы - И в море стихает гроза, И негой из синего плеса, Как солнце, заискрят глаза. Лицо ее тихо и ясно, Что друг ее, ласковей струй, И песней о вечере красном Сжигает в губах поцелуй. Ей снится в заоблачном дыме Поля и расцвеченный круг, И рыбы смыкают над ними Серебряный, песенный круг. IV И снова горящие звуки Я брошу на бездны морей. И в камень от боли и муки Моя превратится свирель. Луна упадет, разобьется. Смешаются дни и года, И тихо на море качнется Туманом седым борода. Под небо мой радужный пояс Взовьется с полярных снегов, И снова, от холода кроясь, Я лягу у диких холмов. Шумя протечет по порогам, Последним потоком слеза, Корнями врастут мои ноги, Покроются мхами глаза. Не вспенится звездное эхо Над мертвою зыбью пустынь, И вечно без песен и смеха Я буду один и один. 1917 |
0
Наталия Соллогуб → 19 августа 2012
|
Васильев Павел Николаевич (23.12.1909[5.01.1910]—16.07.1937), поэт.Родился в г. Зайсан Семипалатинской обл. в семье школьного учителя. Дед был выходцем из сибирского линейного казачества. В 1926 окончил школу второй ступени. Первые стихи были написаны еще в школьные годы. «Записывать и писать сказки Павел начал еще с 3 класса, объединяя их общим названием “Сказки чернильного деда забавные…”», — вспоминала одноклассница поэта. Тяга к поэтическому творчеству пробудилась у начинающего поэта под влиянием сказок и песен деда Корнилы Ильича. Первые поэтические опыты были также навеяны чтением книг.По окончании школы Васильев оставляет родной дом и отправляется на Д. Восток. Во Владивостоке он знакомится с бывшими друзьями С. Есенина — Р. Ивневым и Л. Повицким, которые высоко оценили его стихи, в которых уже явственно пробивалась есенинская интонация. Первая публикация состоялась во Владивостокской газете «Красный молодняк» 6 нояб. 1926. В июле 1927 Васильев переехал в Москву, где поступил на рабфак и продолжал упорно работать над стихами, часть которых воплотила впечатления павлодарского детства. Летом 1928 начинаются новые скитания Васильева по Сибири и Д. Востоку. На его пути сменяли друг друга Омск, Новосибирск, Томск, Павлодар… В течение 1928 стихи продолжают публиковаться на страницах «Сибирских огней» и газеты «Советская Сибирь», а также в газетах Читы, Иркутска, Сретенска, Хабаровска… В результате крайне нездоровой обстановки, созданной в Новосибирске местными рапповцами, писатели-«сибиряки», обвиняемые, в частности, в «антисемитизме», стали покидать город. До осени 1929 длились скитания и работа на золотых приисках в Селемдже, на кораблях торгового флота. Впечатления об увиденном и пережитом отразились в серии очерков, позднее объединенных в книги «В золотой разведке» и «Люди в тайге», вышедших в Москве в 1931. В стихах Васильева преображение и пробуждение бескрайних, дышащих покоем просторов Передней Азии предстает перед глазами читателя как новый цивилизованный слом в эпоху великого переселения народов. «Замолкни и вслушайся в топот табунный, — // По стертым дорогам, по травам сырым // В разорванных шкурах бездомные гунны // Степной саранчой пролетали на Рим!.. // Тяжелое солнце в огне и туманах, // Поднявшийся ветер упрям и суров. // Полыни горьки, как тоска полонянок, // Как песня аулов, как крик беркутов» («Киргизия»). И герои-покорители и созидатели нового мира кажутся иногда пришельцами из иных миров, вечными пилигримами, чьими костями будут устланы первобытные степи, за преображение которых никто не потребует свою долю славы: «Ломило кости. Бред гудел. И вот // Вдруг небо, повернувшись тяжело, // Обрушивалось. И кричали мы // В больших ладонях светлого озноба… // А по аулам слух летел, что мы // Мертвы давно, что будто вместо нас // Достраивают призраки дорогу… // Простоволосые, посторонились мы, // Чтоб первым въехал мертвый бригадир // В березовые улицы предместья, // Шагнув через победу, зубы сжав…» («Путь на Семиге»). Поэма «Песнь о гибели казачьего войска» (1930) — единственная из поэм Васильева, полностью лишенная изобразительного ряда. Она вся построена на голосовой и песенной перекличке, причем поэт щедро использовал в ней слышанные с детства казачьи песни. В центре поэмы — казаки атамана Б. А. Анненкова, сложившие свои головы в Прииртышье. Вольно или невольно — Васильев напророчил в ней и свой собственный конец. «Синь солончак и звездою разбит. // Ветер в пустую костяшку свистит. // Дыры глазниц проколола трава, // Белая кость, а была голова… // Он, поди, тоже цигарку крутил, // Он, поди, гоголем тоже ходил… // И, как другие, умела она // Сладко шуметь от любви и вина…» В марте 1932 Васильев был арестован по «делу сибирских писателей». По этому же делу были привлечены его новосибирские друзья, объединившиеся в Москве вокруг журнала «Красная новь» — Н. Анов, Е. Забелин, Л. Мартынов, С. Марков и Л. Черноморцев. Писателей обвиняли в «писании контрреволюционных стихов», «воспевании адмирала Колчака», а также в «фашизме», «шовинизме» и «антисемитизме». 1 июня 1932 Васильев был освобожден из-под стражи «в результате полного сознания». «Песнь о гибели казачьего войска» была изъята из большей части тиража «Нового мира», а также на стадии верстки было остановлено издание сборника стихотворений «Путь на Семиге». На протяжении 1932—33 Васильев работал над поэмой «Соляной бунт», которую он сам охарактеризовал как «произведение на национальную тему», сюжетом которой стал поход казачьей вольницы, усмирявшей «киргизов» (казахов) на соляных озерах. Живописность, богатейшая образность и трагический пафос «усмирения» в этой поэме заставляют вспомнить античных авторов и великое «Слово о полку Игореве». Как и в древнерусском памятнике, в «Соляном бунте» природа пророчит недоброе с самого начала похода не только для «киргизов», но и для казаков. В поэме сталкиваются 2 слепые силы, сталкиваются велением исторической неизбежности и надмирного рока, а кровавые сцены «усмирения», казни Григория Босого, зарубившего одного из атаманов, и убоя быка покрываются песней, которая поднимается над собственной судьбой обреченных на гибель героев. Частушка сменяется плачем, а плач — любовной песней, ибо без песни в этом страшном и прекрасном мире невозможно было бы жить. «Соляной бунт» был издан отдельным изданием в 1934 (единственная прижизненная книга Васильева). К этому времени он обрел прочные дружеские связи с «новокрестьянскими» поэтами — Н. Клюевым, С. Клычковым и их молодыми друзьями и учениками — И. Приблудным и В. Наседкиным. С. Клычкову Васильев посвятил поэму «Лето», в которой выписал тонкий образ своего друга. «Послушай, синеглазый, — тихо // Ты прошепчи, пропой во мглу // Про то монашье злое лихо, // Что пригорюнилось в углу». Это последнее произведение поэта, на котором явственно лежит отпечаток есенинской поэзии. «Я думаю: зачем жилье мы любим украшать цветами? // Не для того ль, чтоб средь зимы // Глазами злыми, пригорюнясь, // В цветах угадывали мы // Утраченную нами юность?» К 1933—34 относится работа Васильева над поэмами «Синицын и Ко» о становлении капитализма в Сибири в н. века и «Кулаки» на животрепещущую тему коллективизации и классовой борьбы в деревне. Трагедии высылки «кулаков» и убийства «подкулачниками» сельской учительницы имеют равные права в этом произведении, но самое главное остается в подтексте, в неясном намеке, который внушает гораздо большую тревогу о происходящем, чем все живописные картины «классовой борьбы», ибо речь идет о том будущем, которое не сулит ничего доброго ни кулакам, ни колхозникам, ибо рушится навсегда прежняя «консервативная жизнь» и впереди ощущаются лишь ее дымящиеся руины, а очертаний новой жизни никто не может себе вообразить. В 1934 опубликована статья М. Горького «О литературных забавах», в которой по адресу Васильева было сказано, что «расстояние от [*цензура*]ганства до фашизма короче воробьиного носа». Эта статья положила начало массированной клеветнической кампании, организованной еврейскими литераторами. С янв. 1935 Васильев был исключен из Союза писателей, а в мае стал жертвой провокации, учиненной А. Безыменским, Д. Алтаузеном, Голодным, А. Сурковым и др. «пролетарскими» поэтами. После драки с Алтаузеном он был предан суду и отправлен сначала в исправительно-трудовую колонию под Электросталью, а потом в рязанскую тюрьму. Весной 1936 он был ненадолго освобожден, а менее чем через год снова арестован и летом 1937 расстрелян. В 1956 Васильев был реабилитирован «за отсутствием состава преступления», а через год вышла его первая посмертная книга избранных стихотворений. |
0
Наталия Соллогуб → 19 августа 2012
|
* * *
Всё так же мирен листьев тихий шум, И так же вечер голубой беспечен, Но я сегодня полон новых дум, Да, новых дум я полон в этот вечер. И в сумраке слова мои звенят — К покою мне уж не вернуться скоро. И окровавленным упал закат В цветном дыму вечернего простора. Моя Республика, любимая страна, Раскинутая у закатов, Всего себя тебе отдам сполна, Всего себя, ни капельки не спрятав. Пусть жизнь глядит холодною порой, Пусть жизнь глядит порой такою злою, Огонь во мне, затепленный тобой, Не затушу и от людей не скрою. И не пройду я отвернувшись, нет, Вот этих лет волнующихся — мимо. Мне электрический веселый свет Любезнее очей любимой. Я не хочу и не могу молчать, Я не хочу остаться постояльцем, Когда к Республике протягивают пальцы, Чтоб их на горле повернее сжать. Республика, я одного прошу: Пусти меня в ряды простым солдатом. ...Замолк деревьев переливный шум, Утих разлив багряного заката. Но нет вокруг спокойствия и сна. Угрюмо небо надо мной темнеет, Всё настороженнее тишина, И цепи туч очерчены яснее. (1927) КОНЬ Топтал павлодарские травы недаром, От Гробны до Тыса ходил по базарам. Играл на обман средь приезжих людей За полные горсти кудлатых трефей. И поднимали кругом карусели Веселые ситцевые метели. Пришли табуны по сожженным степям, Я в зубы смотрел приведенным коням. Залетное счастье настигло меня — Я выбрал себе на базаре коня. В дорогах моих на таком не пропасть — Чиста вороная, атласная масть. Горячая пена на бедрах остыла, Под тонкою кожей — тяжелые жилы. Взглянул я в глаза — высоки и остры, Навстречу рванулись степные костры. Папаху о землю! Любуйся да стой! Не грива, а коршун на шее крутой. Неделю с хозяином пили и ели, Шумели цветных каруселей метели. Прощай же, хозяин! Навстречу нахлынет Поднявшейся горечью ветер полыни. Навстречу нахлынут по гривам песков Горячие вьюги побед и боев. От Гробны до Тыса по логам и склонам Распахнут закат полотнищем червонным. Над Первой над Конной издалека На нас лебедями летят облака. (1930) * * * Когда-нибудь сощуришь глаз, Наполненный теплынью ясной, Меня увидишь без прикрас, Не испугавшись в этот раз Моей угрозы неопасной. Оправишь волосы, и вот Тебе покажутся смешными И хитрости мои, и имя, И улыбающийся рот. Припомнит пусть твоя ладонь, Как по лицу меня ласкала. Да, я придумывал огонь, Когда его кругом так мало. Мы, рукотворцы тьмы, огня, Тоски угадываем зрелость. Свидетельствую — ты меня Опутала, как мне хотелось. Опутала, как вьюн в цвету Опутывает тело дуба. Вот почему, должно быть, чту И голос твой, и простоту, И чуть задумчивые губы. И тот огонь случайный чту, Когда его кругом так мало, И не хочу, чтоб, вьюн в цвету, Ты на груди моей завяла. Всё утечет, пройдет, и вот Тебе покажутся смешными И хитрости мои, и имя, И улыбающийся рот, Но ты припомнишь меж другими Меня, как птичий перелёт. 1932 * * * Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе, Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье, Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями как розы, И быков, у которых вздыхают острые рёбра. Веки тяжелые каменных женщин не дают мне покоя, Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и ничего не расскажут, Дай мне больше недуга этого, жизнь, — я не хочу утоленья, Жажды мне дай и уменья в искусной этой работе. Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах, опершись о локоть, — Ваятель теплого, ясного сна вкруг неё пол-аршина оставил, Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь, крылатый... Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко — каменных женщин. Июнь 1932 * * * У тебя ль глазищи сини, Шитый пояс и серьга, Для тебя ль, лесной княгини, Даже жизнь не дорога? У тебя ли под окошком Морок синь и розов снег, У тебя ли по дорожкам Горевым искать ночлег? Но ветра не постояльцы, Ночь глядит в окно к тебе, И в четыре свищет пальца Лысый черт в печной трубе. И не здесь ли, без обмана, При огне, в тиши, в глуши, Спиртоносы-гулеваны Делят ночью барыши? Меньше, чем на нитке бусин, По любви пролито слез. Пей из чашки мед Марусин, Коль башку от пуль унес. Пей, табашный, хмель из чарок — Не товар, а есть цена. Принеси ты ей в подарок Башмачки из Харбина. Принеси, когда таков ты, Шелк, что снился ей во сне, Чтоб она носила кофты Синевой под цвет весне. Рупь так рупь, чтоб падал звунок И крутился в честь так в честь, Берегись ее, совенок, У нее волчата есть! У нее в малине губы, А глаза темны, темны, Тяжелы собачьи шубы, Вместо серег две луны. Не к тебе ль, моя награда, Горюны, ни дать ни взять, Парни из погранотряда Заезжают ночевать? То ли правда, то ль прибаска — Приезжают, напролет Целу ночь по дому пляска На кривых ногах идет. Как тебя такой прославишь? Виноваты мы кругом: Одного себе оставишь И забудешь о другом. До пяты распустишь косы И вперишь глаза во тьму, И далекие покосы Вдруг припомнятся ему. И когда к губам губами Ты прильнешь, смеясь, губя, Он любыми именами Назовет в ответ тебя. 1932 * * * Какой ты стала позабытой, строгой И позабывшей обо мне навек. Не смейся же! И рук моих не трогай! Не шли мне взглядов длинных из-под век. Не шли вестей! Неужто ты иная? Я знаю всю, я проклял всю тебя. Далёкая, проклятая, родная, Люби меня хотя бы не любя! 1932 * * * Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала, Дай мне руку, а я поцелую ее. Ой, да как бы из рук дорогих не упало Домотканое счастье твое! Я тебя забывал столько раз, дорогая, Забывал на минуту, на лето, на век, — Задыхаясь, ко мне приходила другая, И с волос ее падали гребни и снег. В это время в дому, что соседям на зависть, На лебяжьих, на брачных перинах тепла, Неподвижно в зеленую темень уставясь, Ты, наверно, меня понапрасну ждала. И когда я душил ее руки, как шеи Двух больших лебедей, ты шептала: “А я?” Может быть, потому я и хмурился злее С каждым разом, что слышал, как билась твоя Одинокая кровь под сорочкой нагретой, Как молчала обида в глазах у тебя. Ничего, дорогая! Я баловал с этой, Ни на каплю, нисколько ее не любя. 1932 * * * Я сегодня спокоен, ты меня не тревожь, Лёгким, весёлым шагом ходит по саду дождь, Он обрывает листья в горницах сентября. Ветер за синим морем, и далеко заря. Надо забыть о том, что нам с тобой тяжело, Надо услышать птичье вздрогнувшее крыло, Надо зари дождаться, ночь одну переждать, Фет ещё не проснулся, не пробудилась мать. Лёгким, весёлым шагом ходит по саду дождь, Утренняя по телу перебегает дрожь, Утренняя прохлада плещется у ресниц, Вот оно утро — шёпот сердца и стоны птиц. 1932 ЛЮБИМОЙ Елене Слава богу, Я пока собственность имею: Квартиру, ботинки, Горсть табака. Я пока владею Рукою твоею, Любовью твоей Владею пока. И пускай попробует Покуситься На тебя Мой недруг, друг Иль сосед, — Легче ему выкрасть Волчат у волчицы, Чем тебя у меня, Мой свет, мой свет! Ты — мое имущество, Мое поместье, Здесь я рассадил Свои тополя. Крепче всех затворов И жестче жести Кровью обозначено: “Она — моя”. Жизнь моя виною, Сердце виною, В нем пока ведется Всё, как раньше велось, И пускай попробуют Идти войною На светлую тень Твоих волос! Я еще нигде Никому не говорил, Что расстаюсь С проклятым правом Пить одному Из последних сил Губ твоих Беспамятство И отраву. Спи, я рядом, Собственная, живая, Даже во сне мне Не прекословь. Собственности крылом Тебя прикрывая, Я оберегаю нашу любовь. А завтра, Когда рассвет в награду Даст огня И еще огня, Мы встанем, Скованные, грешные, Рядом — И пусть он сожжет Тебя И сожжет меня. 1932 ПЕСНЯ В черном небе волчья проседь, И пошел буран в бега, Будто кто с размаху косит И в стога гребет снега. На косых путях мороза Ни огней, ни дыму нет, Только там, где шла береза, Остывает тонкий след. Шла береза льда напиться, Гнула белое плечо. У тебя ж огонь еще: В темном золоте светлица, Синий свет в сенях толпится, Дышат шубы горячо. Отвори пошире двери, Синий свет впусти к себе, Чтобы он павлиньи перья Расстелил по всей избе, Чтобы был тот свет угарен, Чтоб в окно, скуласт и смел, В иглах сосен вместо стрел, Волчий месяц, как татарин, Губы вытянув, смотрел. Сквозь казацкое ненастье Я брожу в твоих местах. Почему постель в цветах, Белый лебедь в головах? Почему ты снишься, Настя, В лентах, в серьгах, в кружевах? Неужель пропащей ночью Ждешь, что снова у ворот Потихоньку захохочут Бубенцы и конь заржет? Ты свои глаза открой-ка — Друга видишь неужель? Заворачивает тройки От твоих ворот метель. Ты спознай, что твой соколик Сбился где-нибудь в пути. Не ему во тьме собольей Губы теплые найти! Не ему по вехам старым Отыскать заветный путь, В хуторах под Павлодаром Колдовским дышать угаром И в твоих глазах тонуть! (1932) ТРОЙКА Вновь на снегах, от бурь покатых, В колючих бусах из репья, Ты на ногах своих лохматых Переступаешь вдаль, храпя, И кажешь морды в пенных розах, — Кто смог, сбираясь в дальний путь, К саням — на тесаных березах Такую силу притянуть? Но даже стрекот сбруй сорочий Закован в обруч ледяной. Ты медлишь, вдаль вперяя очи, Дыша соломой и слюной. И коренник, как баня, дышит, Щекою к поводам припав, Он ухом водит, будто слышит, Как рядом в горне бьют хозяв; Стальными блещет каблуками И белозубый скалит рот, И харя с красными белками, Цыганская, от злобы ржет. В его глазах костры косые, В нем зверья стать и зверья прыть, К такому можно пол-России Тачанкой гиблой прицепить! И пристяжные! Отступая, Одна стоит на месте вскачь, Другая, рыжая и злая, Вся в красный согнута калач. Одна — из меченых и ражих, Другая — краденая знать — Татарская княжна да б...., — Кто выдумал хмельных лошажьих Разгульных девок запрягать? Ресниц декабрьское сиянье И бабий запах пьяных кож, Ведро серебряного ржанья — Подставишь к мордам — наберешь. Но вот сундук в обивке медной На сани ставят. Веселей! И чьи-то руки в миг последний С цепей спускают кобелей. И коренник, во всю кобенясь, Под тенью длинного бича, Выходит в поле, подбоченясь, Приплясывая и хохоча. Рванулись. И — деревня сбита, Пристяжка мечет, а вожак, Вонзая в быстроту копыта, Полмира тащит на вожжах! (1933) ГОРОЖАНКА Горожанка, маков цвет Наталья, Я в тебя, прекрасная, влюблён. Ты не бойся, чтоб нас увидали, Ты отвесь знакомым на вокзале Пригородном вежливый поклон. Пусть смекнут про остальное сами. Нечего скрывать тебе — почто ж! — С кем теперь гуляешь вечерами, Рядом с кем московскими садами На высоких каблуках идёшь. Ну и юбки! До чего летучи! Ситцевый буран свиреп и лют... Высоко над нами реют тучи, В распрях грома, в молниях могучих, В чревах душных дождь они несут. И, темня у тополей вершины, На передней туче, вижу я, Восседает, засучив штанины, Свесив ноги босые, Илья. Ты смеёшься, бороду пророка Ветром и весельем теребя... Ты в Илью не веришь? Ты жестока! Эту прелесть водяного тока Я сравню с чем хочешь для тебя. Мы с тобою в городе как дома. Дождь идёт. Смеёшься ты. Я рад. Смех знаком, и улица знакома, Грузные витрины Моссельпрома, Как столы на пиршестве, стоят. Голову закинув, смейся! В смехе, В громе струй, в ветвях затрепетав, Вижу город твой, его утехи, В небеса закинутые вехи Неудач, побед его и слав. Из стекла и камня вижу стены, Парками теснясь, идёт народ. Вслед смеюсь и славлю вдохновенно Ход подземный метрополитена И высоких бомбовозов ход. Дождь идёт. Недолгий, крупный, ранний. Благодать! Противиться нет сил! Вот он вырос, город всех мечтаний, Вот он встал, ребёнок всех восстаний, — Сердце навсегда моё прельстил! Ощущаю плоть его большую, Ощущаю эти этажи, — Как же я, Наталья, расскажи, Как же, расскажи, мой друг, прошу я, Раньше мог не верить в чертежи? Дай мне руку. Ты ль не знаменита В песне этой? Дай в глаза взглянуть. Мы с тобой идём. Не лыком шиты — Горожане, а не кто-нибудь. Сентябрь 1934 * * * Родительница степь, прими мою, Окрашенную сердца жаркой кровью, Степную песнь! Склонившись к изголовью Всех трав твоих, одну тебя пою! К певучему я обращаюсь звуку, Его не потускнеет серебро, Так вкладывай, о степь, в сыновью руку Кривое ястребиное перо. 6 апреля 1935 * * * Снегири <взлетают> красногруды... Скоро ль, скоро ль на беду мою Я увижу волчьи изумруды В нелюдимом, северном краю. Будем мы печальны, одиноки И пахучи, словно дикий мёд. Незаметно всё приблизит сроки, Седина нам кудри обовьёт. Я скажу тогда тебе, подруга: “Дни летят, как по ветру листьё, Хорошо, что мы нашли друг друга, В прежней жизни потерявши всё...” Февраль 1937 Лубянка. Внутренняя тюрьма. |