Сборники
Поэты и Прозаики сайта «Стихи и Проза России»Страна не театр одного актёра
Страна не театр одного актёра,
не семинария духовных мудрецов,
не грузовик на трассе без шофёра,
не сборище моральных подлецов,
не храм для пропаганды покаяний,
не фабрика без зданий и станков,
не кладбище идей и обещаний,
не памятник из бронзы без мозгов,
не закрома для тех, кто у штурвала,
не самолёт без крыльев в облаках,
не лампочка без нити для накала,
не ипподром для ставок на бегах,
не омут рек в порогах и без бродов,
не дом для престарелых и сирот,
не общежитие растравленных народов,
не клуб для развлечения господ...
****
Страна как мать, которой дорогое –
сердца счастливые, любовь и свет души,
где всё с пелёнок самое родное,
а люди жить как люди рождены.
Где вы теперь?Ольга - Оля - Оленька или песня о несбывшейся любви
Письмо читаю, круглый женский почерк,
Оно пришло ко мне издалека.
В нём крик души, заложенный в листочек,
Любовь, Надежда, девичья тоска.
«Серёжа здравствуй! Верила, напишешь.
Письмо пришло и года не прошло.
Ты всё такой же шебутной и слышишь,
Что там такое, на тебя нашло.

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.

Твой скорый поезд «Чегдомын- Хабаровск»,
Тебя унёс в морозный, ясный день.
Мне показалось будто бы на солнце,
Откуда-то упала злая тень.
Мне без тебя, здесь жизнь, совсем не мила,
Тоска такая, что хоть волком вой,
Лишь дом, работа, вечерами скука,
А дома я, сверчок и домовой.

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.

Здесь, в Чегдомыне,* сильные  морозы,
Пурга под крыши снега намела.
Никто другой мне, милый мой, не нужен
Хочу с тобою счастья и тепла.
Какие танцы в доме офицеров?
Я без тебя на них ведь не пойду.
Прекрасно знаю - это тебя ранит,
А я потом такого не найду.

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.

Я так скучаю без тебя Серёжа.
И дни считаю, каждый Божий день,
Да писем жду, когда же ты напишешь,
Хотя тебе, я знаю, просто лень.
Люблю тебя я, милый мой, Серёжа
И я надеюсь - это не пройдёт,
Хоть ты уехал, может быть надолго
И ждать тебя придётся целый год.

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.

Я так люблю тебя мой друг Серёжа,
Скучаю, жду, когда приедешь вновь.
А сердце  бьётся радостно, тревожно.
Уж не забыл ли про мою любовь.
Ну, всё на этом! Я писать кончаю.
Грущу в разлуке, слёзы не тая,
Я жду тебя, скучаю и целую.
Из Чегдомына*Оленька твоя».

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.

Я не решился на любовь ответить.
Моя подруга замужем давно.
Дитя в себе, другого мужа носит,
А на меня с тоской глядит в окно.
Что на меня сегодня накатило,
Что навело опять тоску, печаль.
Прошло с тех пор, без малого, лет тридцать,
А мне ещё чего-то очень жаль.

Ольга, Оля, Оленька.
Не моя ты Зоренька.
Почему же ты опять
Не даёшь ночами спать.


Сергей Кретов
Потсдам , 3 декабря 2005 года.

*пгт. Чегдомын (Черный камень), Верхне-Буреинского района, Хабаровского края.
Фото - ХОТофил, http://www.photosight.ru/photos/4135551/

Playcast - Ольга - Оля - Оленька или песня о несбывшейся любви

Ф.М. Достоевский - русский пророкФ.М. ДОСТОЕВСКИЙ В СМЕНЕ ЭПОХ И ПОКОЛЕНИЙ →

Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ В СМЕНЕ ЭПОХ И ПОКОЛЕНИЙ →

Судьбой я повязан с Сибирью. Чувство чести и нутряной справедливости - от деда-казака Филиппа Петровича Киселёва. Отец окончил военно-медицинское училище в Омске. Своей альма-матер шлёт из Москвы сердечный привет мой добрый знакомый Сергей Николаевич Бабурин. Что касается Фёдора Михайловича, то Сибирь подморозила его юношески <<розоватый>> мировоззренческий крен к Белинскому. Именно здесь, как полагаю, с помощью инструментария философии Гегеля Достоевский разрабатывал тему окончательного поглощения божественного человеческим как выражение гордыни человека и нравственного помешательства социума без Креста. Внутренняя реформация католичества невольно способствовала вспениванию бесовщины, поражающей метастазами Россию по сей день.

Рецептура пастырства духовной оккупации России зуботычинная: <<Бить в центр с размаху, желательно в зубы и желательно ногой...>>. Перед Россией конечная дилемма: или духовно-державное возрождение-спасение своё именем Достоевского, или, как говорится, - <<самоликвидироваться>> вслед за Советским Союзом? Россия не может не быть империей - поэтому если не с Достоевским она, то смерть!

ЭТИЧЕСКИЙ ИМПЕРАТИВ ДОСТОЕВСКОГО

В ХХ веке Россию дважды ломали через колено: сперва - большевики-ленинцы, потом - антибольшевики-ельцинцы. Революция, по выражению Петра Струве, "оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив её в красный колпак". Николаевский городничий был возведён в верховную власть великого государства. Хлестакова из коллежского регистратора произвели в особу первого класса, и "Ревизор" из комедии провинциальных нравов превратился в трагедию государственности. В 1991 году большевики антикоммунизма, целясь в коммунизм, попали в Россию. И не унимаются <<гоголевские духи>>, на радость феодально-корпоративного олигархата рулимые собирательным Чичиковым. Того и гляди разнесут они Русь-тройку вдребезги. "Шигалевщина" торжествует: одна десятая народонаселения РФ жирует и <<куршевильствует>>, а остальные - подзаборно-маргиналят, пока их успешно трансформируют в <<дебильно-счастливое стадо>>. В "Дневнике писателя" есть крепкое подходящее выражение: "диктатура либеральной сволочи".
Для ускорения перекодировки трудно реформируемого <<совка>> в гуманоида без памяти, совести и чести - спешно мутируется православное сознание, переписывается история под запросы властвующих - закрепляется победа либерал-экстремизма над народом. Дошло до того, что самого Достоевского намедни выпороли как идейного врага нынешнего режима.

"Ничего более разрушительного для нашей страны придумать невозможно...- заявил в его адрес супер-менеджер всея Руси Чубайс.- Я испытываю почти физическую ненависть к этому человеку; его представление о русских как об избранном, святом народе, его культ страдания и тот ложный выбор, который он предлагает, вызывают у меня желание разорвать его на куски...". Для коллаборациониствующего эстеблишмента Фёдор Михайлович страшнее и ненавистнее "коммуняг" и Солженицына вместе взятых, ибо он, как сказано, "нанес глубинный мировоззренческий вред стране". Только не России, а чужебесию паханата. Заметим: если КПССовцы исчисляли эквивалентность вреда Солженицына Советскому Союзу "армиями", то привластные элитники нынешние, именуемые себя демократами, единицей зла избрали влияние Достоевского. Нескрываемая злоба оппонентов национального возрождения Отечества к светочу надежд российских говорит о готовности их при угрозе самовластию - в форс-мажорных обстоятельствах задействовать всё - вплоть до детонации России в гражданское кровопролитие - лишь бы не допустить подлинного народовластия и возрождения православной державы.

Спрашивается: за что шигалёв-смердяковский симбиоз готов казнить великого Достоевского - бывшего политкаторжанина, помилованного самим царем? Как ни парадоксально - за... инакомыслие: "Для меня, - поясняет упомянутый субъект, - сущность Достоевского выражается в одной фразе князя Мышкина: 'Да он же хуже атеиста, он же католик!' За эту литературную ремарку автора подводят чуть ли не к 282-й статье Уголовного Кодекса РФ (разжигание национальной розни). И не хуже приснопамятного прокурора Вышинского вменяют Достоевскому надуманный состав преступления: якобы "абсолютную нетерпимость к другим мировоззрениям, к другим конфессиям (в том числе исповедуемым русскими), к другим народам (в том числе проживающим в России)>>, а также проповедь <<братоубийственной и человеконенавистнической концепции, традиционно прикрывающейся словами о гуманизме и патриотизме.."! Прямо как оглашение приговора на ликвидацию. Ну а то что дата праздника национального единства России совпадает с днем изгнания из Москвы католиков - усугубляет вину... опять же Достоевского: "Сторонники этой идеи могут с чувством глубокого удовлетворения вслед за Достоевским сказать: и правильно, ведь они же хуже атеистов" - заявлено подстрекательски.

Однако отношение Достоевского к католицизму не столь узколобо.

Во-первых, мыслитель имел в виду не религиозную конфессию как таковую.

Ибо в его "Записной книжке" читаем: "Вы скажете, что на Западе померк образ Спасителя. Нет, я этой глупости не скажу... В Европе и теперь есть христиане, но зато страшно много извращенного понимания христианства". О каком "извращении" идёт речь? Философ Василий Зеньковский поясняет эту мысль так. Идея единения людей, выдвинутая Римом, была усвоена христианством, которое создало идеал всемирного единения во Христе. Католичество отвергло учение Христа о внутреннем, а не о внешнем обращении человека к правде и любви, т.е. ОТВЕРГЛО БЛАГОВЕСТИЕ ХРИСТА О СВОБОДЕ, а, следовательно, - утратило подлинно христианское начало и в новую христианскую формулу внесло прежнее римское содержание. Так родилась идея теократии, идея использования власти для приведения людей к единству во Христе; в основе теократии лежит таким образом мысль, что дело Христово может быть совершенно лишь после того, как удастся подчинить человечество единой власти...

Социализм и является в своем замысле насильственного приведения людей к социальному "раю" ничем иным как логическим развитием той же католической идеи, принявшей лишь новые формы...Из этой базисно-фактической преамбулы Достоевский делает логичное умозаключение: революционный социализм есть следствие католической реформации христианства. Иными словами: "католический социализм" породил "тот хаос свободы, хаос аморализма, в котором пребывает современное человечество>>. И этот распад нравственного ядра <<создан тем, что католичество отвергло Христово учение о свободе>>. Как видно, на католиках лежит не прямая, а косвенная опосредованная вина сопричастия с расшатыванием традиционных общественных устоев. Конечно, католики не злонамеренно <<подрывали>> заведённый миропорядок. Но сами события внутрицерковной жизни их спровоцировали революционные потрясения, катализировали процесс погружения мира в неуправляемый хаос. А поскольку Спаситель в потопе разгула девятого вала бесовщины стал невидим в вихрях нигилистической вакханалии - решено было, как философ Ницше констатировал, Бог умер. То было подлинной трагедией для воистину православно верующего, остающегося поборником чистого учения Христа. В "Легенде о Великом Инквизиторе" обыгрывается католическое утверждение, что человечество неспособно к христианской свободе. Потерявший веру в Христа Инквизитор хочет разрешить социальную проблематику без Христа, но с помощью католической церковной организации - при этом самой больной отходом от заветов Спасителя и лишь внешне понимающую церковную миссию. По Слову Господню, не вливают ведь вина нового учения благодетельного в обветшавшие меха...Нарушилось староверование - "скисла" мораль. Под новым знаменем "всё позволено" вырвалась на свободу без Креста бесовщина. Фиаско же с духовным лидерством реформированного католицизма усилило русский альтернативный путь спасения мира - востребовалась православная культура, запечатлевшая неискаженной правду Христову. Христианская цивилизация, свободная от ошибок и подделок учения Учителя, правомочна стать путеводной. В отличие от других верований - в православии сохраняется вся правда свободы, данной человеку, но преодолевается её хаос. Православию не нужно "уединение", одностороннее развитие личностного начала. Социальные противоречия разрешаются не через насильственное навязывание человечеству социалистического "муравейника", а через примирение всех и всего в лоне русской Церкви. Соборное православное сознание оцерковливает жизнь. Это и есть тот положительный идеал, который воодушевлял Достоевского и который он понимал не как внешнее подчинение всей жизни Церкви (так представляет католичество), но как СВОБОДНОЕ И ВНУТРЕННЕЕ УСВОЕНИЕ ЖИЗНЬЮ ХРИСТИАНСКИХ НАЧАЛ во всех её формах бытия. Русская всечеловечность способствует осуществлению Христовых заветов на земле. Страдание - во искупление содеянного зла.

Через покаяние к спасению. Как <<Закон>> противопоставлен <<Благодати>>, так и Византийско-Русская церковь - западной. <<Законничество>> (пусть даже на нём стоит гриф Президентского послания), как и сомнительный миф о якобы всерусской обломовской лени - либертианистская путаница <<мух с котлетами>>. Конфликт цивилизаций предопределён с той же достоверностью, как и извечность холодной войны Запада против России.
Почему так?

Если на Западе богословие воплотилось в Фоме Аквинском с его логическими "суммами", то на Руси - в Андрее Рублеве, в его великой "Троице". "Все заблуждения Запада, - считает архиепископ Антоний (Храповицкий), - коренятся в непонимании христианства, как подвига постепенного самоусовершенствования человека". Не разумеют истины, что христианство есть религия аскетическая, учение о постепенном исторжении страстей и усвоении добродетелей - возведение личности к совершенству через врачевание греховности. По сути, конфессии разнятся взаимоотношением в них компонентов единства и свободы. Католичество, отвергнув соборное начало и проникшись рационализмом, - изменяет началу свободы во имя единства. Протестантство, развивая католический рационализм, уходит от единства к свободе. Только православие осталось верным духу христианства, являясь гармоничным сочетанием единства и свободы в принципе христианской любви. Культуролог Наталия Нарочницкая сфокусировала разницу между духовным содержанием Запада и России.

Запад - это свобода "от чего" (отсутствие ограничений), а Россия - свобода "для чего" (зачем нужна свобода). Православие - это СВОБОДА СЛУЖЕНИЯ ХРИСТИАНСКОЙ ДОБРОДЕТЕЛИ "ВО ИМЯ ОТЦА И СЫНА СВЯТАГО ДУХА".

Свободное поклонение Святой Троице, сердечное служение Богу и ближнему.

Разносущностные и разнонаправленные вечичины не могли не разойтись.

Ведь схоластическая рациональная прагматика Запада свела онтологические ценности к инструментальным, соборность - к секуляризованному индивидуализму. Выражаясь в терминах мыслителя Константина Леонтьева, цветущая культура рыцарского средневековья, с ее религиозным экстазом и блестящим ренессансом перешла в серую буржуазную цивилизацию старости и умирания Европы (кстати, у него автор книги <<Закат Европы>> Шпенглер позаимствовал идею различия между культурой и цивилизацией). Этот русский поклонник аристократического византизма, ошеломлённый поминками культуры на фоне гламурной псевдоцивилизации, одним из первых отверг и демократию, и социализм.

Демократию - поскольку она ведёт к эгалитарному прогрессу, господству посредственности и гибели сложной цветущей культуры. Социализм же - земной рай серости, не сулит ничего интересного для личности. Леонтьев не потерпел бы нынешней российской LESSДУХОВНОСТИ - беспредела самодовольного стяжательства на развалинах прошлого величия страны.

Спасение он видел в византизме - с православной культурой и самодержавной государственностью. Византизм - есть сильнейшая антитеза идеи земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства.

По линии свободы без Креста "успешный" человек союзничает с Мефистофелем - что есть "грешный рай" - утопия и нравственный коллапс культуры с позиции русского видения. Потому чистота православия обречена на "стязания с Латиною". Русский "верующий разум" - истинно вольный во Кресте. Это злит "цивилизаторов" славянства и либеральствующую "обшмыгу" (словечко Достоевского). "Русские навлекли на себя враждебное отношение Запада,- утверждает историк Арнольд Тойнби,- из-за своей упрямой приверженности чуждой цивилизации, и вплоть до самой большевистской революции 1917 года этой русской "варварской отметиной" была Византийская цивилизация восточно-православного христианства". Лукавит маститый британец. Как убедительно доказывает Н. Нарочницкая, - это сам Запад в течение полутора тысячелетий был периферией Византии - культурной Мекки мира и духовной матери России. История Запада как духовно-цивилизационной реальности начинается в XV веке, когда эпоха Ренессанса обозначила собой движение от теоцентризма к антропоцентризму. Серьёзные богословские, эсхатологические, религиозные, философские, метафизические причины развели Восточную и Западную христианские конфессии и обрекли их на цивилизационный конфликт.

Таков смысл <<околокатолической>> сентенции князя Мышкина. Это недолечившегося Христообразного добряка вообще непросто даже сведущим понять, тем паче - сознательным исказителям истины. Даже сам Лев Толстой недопонял смысла мышкинской фразы: "Осёл добрый и полезный человек": счёл "непростительным промахом" то, что, скорее, было знаком смирения и детского простодушия - с чем он "въезжает" в роман, как Христос в Иерусалим на осляти.. <<Вокругкатолический>> пафос Достоевского напоминает деяние славянофилов, упрочивших по-стефановски идею древней Руси, искаженную в Москве XV века византийской реакцией универсального царства... Обжегшись на молоке, Достоевский не зря дул на воду. Призрак "социалистического муравейника" оказался смертельным, в первую очередь, для "апокалиптичной природы" русского человека, ставшего двойной жертвой - сперва ломки устоев большевизмом, затем вправки отпетым либерал-экстремизмом курса нации в ель-циничные оглобли. Поэтому русскому национальному возрождению жизненно потребно "Испытывать духов: от Бога ли они". Но для этого надобно самим, как говорил Достоевский, "поскорее стать русскими", православно самоидентифицироваться, освоить русскоцентричное видение мира, переосмыслить фактуру и периодизацию русской словесности. Высший этический идеал в целом славянофильской русской словесности - деятельное добро, действенная любовь. В своей работе я показал суть того, к чему призывали Карамзин, Пушкин (его формула "Красота есть добро в действиях"), Гоголь, Гончаров, Достоевский, Толстой... Что и ленца русская - <<врожденный порок>>, а на деле - сопротивление суете сует мира сего, его корыстно-эгоистическому "кипению в действии пустом" (<<В этом мире сделался ничем. Вот сижу и ничего не делаю>> - сказал поэт Гумилёв). Как пишет в своём отклике на мои мысли тонкий знаток русской культуры Ольга Сокурова, Фрол Силин новой русской литературы как ее архетип и одновременно наследник древнерусского Микулы Селяниновича здесь очень хорошо "работает"... Фарисей Фома Опискин, шут и приживальщик, с его красивыми фразами и духовной тиранией нашим либералам вполне сродни. А благородный, но слишком доверчивый Рославлев, настроенный чистым сердцем на святость и не умеющий отличить ее от святошества, действительно русский тип... В творчестве Достоевского постоянные антагонисты - шуты и юродивые (кстати, первые неотъемлемо принадлежат по своему генезису европейской католической, вторые - православной русско-византийской традиции).

Шуты Опискин, Петруша Верховенский, Федор Павлович Карамазов, Смердяков глубиннейшим образом противостоят юродивым Мышкину, а также Макару Девушкину, Хромоножке, "чудаку" Алеше, в котором идеал деятельной любви находит свое наиболее полное воплощение... Так что в своем устном докладе проявляю мудрую аскезу: из всего множества вытянув единую стержневую линию, предлагаю слушателям по остальным проблемным узлам лишь наброски умозаключений, которые, возможно, станут толчком для дальнейших самостоятельных размышлений.

Культура разделяет страдальческую судьбу нации. "Пока еще не существует истории русской литературы как научной дисциплины, утверждает Иван Есаулов,- которая хоть в какой-то степени совпадала бы в своих основных аксиологических координатах с аксиологией объекта своего описания". Однако православный подтекст словесности осваивается. Как например, и здесь: русская благодать <<силинского>> окраса на <<ниве>> почвенничества Достоевского. Земля, исправляющая горбатость человеческую. Добрый земледелец есть первый благодетель рода человеческого и полезнейший гражданин в обществе. Живущего "трудами рук своих" отстаивает Толстой, оправдывает формулой прогресса Н.Михайловский и санкционирует народное сознание. Лесковские "очарованные странники" - духовные антиподы меркантильно-утилитарному порождению, "духовным трихинам", "фальшивым купонам". Гончаров в синтезе "бабушкиной морали" и национально обращенной модернизации видел будущее России. "Угол буддийского спокойствия" под спасительной сенью сохи будет построен в конце XIX века. Крестьянин-пахарь заменил дружинного богатыря, оторванного от земли. Нравственно императивный гимн селянину диссонировал с картиной предстоящего уродства: когда homo sapiensа распнут, обесчестят, фрагментируют и зомбируют на служение дьяволиаде. Не углублением ли раздумий над онтологией зла явился доклад Достоевского в кружке петрашевцев на тему "о личности и об эгоизме"? Однако хотя задушевный русский мир сужается и черствеет уже при Карамзине ("крестьяне остолбенели от удивления - ибо и в городах, и в сёлах великодушие есть редкое явление!"), русскому ещё предстояла сумеренизация сознания: <<забываться по миру с душою, от крайности готовою на низости, которых сам бы ужаснулся прежде>>.

Классика сострадает опошлению и падению человека. "Изморили добродетельного человека...пора припрячь и подлеца" - призывает Гоголь и впрягает Чичикова нести "тройкой" -в надежде что не к бесам-- взвихрённую Русь...В атмосфере сгущающегося рационализма, скептицизма и секуляризации веры сельский бессребряник будет выглядеть <<белой вороной>> - святым юродивым, своим подвижничеством гармонизирующим общество, восстанавливающим нарушенное единство миропорядка природы вещей. Чудики - сельский филантроп и Иванушка-дурачок - сошлись чтобы христианскими благодеяниями или доброй лукавинкой и назидательной смешинкой исправить фон пошлеющей русской действительности. Русские юродивые и "дурачки" - смехо-разрушители Кривды, Фрол Силин - созидатель Добра. Трагикомичен лик блаженного в кривом зеркале мира перевёрнутых ценностей. Как выглядящий <<ослящим>> страдалец Мышкин, Интересно, что поздний Гоголь периода второго тома "Мертвых душ", постигая "тайну русской народности", шагнул, как полагал Добролюбов, <<назад до Карамзина: его Муразов есть повторение Фрола Силина>>. И Достоевский с карамзинством же в душе - "Письмами сельского жителя" включился в актуальный спор о мужике и народности литературы. "XVIII век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в неё с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки" - эта карамзинская аллегория вошла в предисловие к "Письмам с того берега" Герцена. При Пушкине пришел конец той "органической" России, памятник которой воздвиг в "Войне и мире" Толстой. Позднее толстовство взойдёт от мысли Карамзина: "Кто презирает крестьянина, тот недостоин питаться хлебом" ("Детское чтение", 1785, ч.3, с.25). Нравственность есть правда - лейтмотив Шукшинства, деревенско-народной литературы и грядущего возрождения России. Идея осуществления Добра в <<фазе надлома>> мира.

Безбожно-внеэтическое восприятие Достоевского коробит взаимосвязь хлеба земного и небесного света. Разночинно-нигилистический каток прошелся в своё время по <<Селу Степанчикову>>, мимоходом развенчав огромную русскую типичность в характеристике его образов. Так вот, возвращая Достоевскому это его <<исподнее>> и углубляя из Северной Америки освоение культурного подтекста его творений, в 1970-е годы я выдвинул гипотезу (опубликована в журнале "Canadian-American Slavic Studies": 15, No.4, 1981, 467-91), что персонажи Ростанев и Опискин были созданы не без посредства германской философии. К тем 1850-м годам писатель удаляется от французских утопистов в сторону немецких идеалистов. С этой переориентацией он связывает <<всю свою будущность>>.

Я предположил, что Достоевский мог быть знаком именно с третьей книгой эстетики Гегеля в издании Годо 1843 года, где рассматривался, в частности, и "Тартюф" Мольера. Гегелевский разбор тогдашних комедий, схема логически-структурного ряда аргументов философа, манипулятивная технология обмана "святошей", и, что не менее важно писателю, Гегель - противник "неподвижной" мертвящей идеи "просвещенства" и враг рационализма... Проба Раскольниковым "головной идеи" и социальная "бесовщина" - прозревались Гегелем в рационализме французской революции 1789 года. Не исключено: Гегель был воспринят Достоевским в подкорректировке Шеллинговыми идеями - другого немца, давшего славянофилам формулу морфологии культуры, возможно, окрылившего мессианские порывы Достоевского в спорах о русском народе... И в качестве доказательства привёл несколько примеров на пересечение параллелей: мыслей философии Гегеля и текстуры "Села Степанчикова".

Таким образом, сей синтетический замысел обнаруживает следы мольеровой тематики в гегелевском эстетическом обрамлении и шеллинговом освещении. Много не только родных компонентов понадобилось мастеру для создания этих двух огромных типических характеров, которыми гордился писатель и от которых его отлучили было. И ещё. Момент пробуждения русского национального самосознания приблизительно совпал с "открытием" для России Гегеля. Война 1812 года методом от противного определила с помощью французов состоятельность русской нации. Что же мог дать Достоевскому Гегель как философ? Николай Бердяев в своем труде "Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого" считает философию Гегеля двуплановой: её можно истолковать "или как окончательное поглощение божественного человеческим и как выражение гордыни человека, или как окончательное поглощение человеческого божественным и как отрицание человеческой личности". Как выражение двух тенденций, Достоевский звал Русь <<к самой себе>>, тогда как Чернышевский - <<к топору>>. Достоевский не щадил во истину Христову ради православия чужих верований - в то время как нигилизм совращал умы тленом сиюминутного довольствия. Православие супротив католицизма, как граф Уваров (с формулой самодержавие-православие-народность) против французской либерал-триады: свобода-равенство-братство. Если бы не урон России от натиска чуждой цивилизации - пусть бы эта АНТИНОМИЯ дремала себе как противоречие между двумя положениями, каждое из которых <<одинаково доказуемо>>.

А так - дилемма: или - или. Достоевский связывал пустословно-заносчивое тартюфство с безмерно-амбициозной гордостью заплутовавшихся - карателей романтизма, всего прекрасного и истинного, "каждый атом которого дороже всей их слизняковской породы". Такое высказывал писатель уже в 1849 году, создавая повесть "Маленький герой" - возможно, тогда почувствовав импульс к сотворению "Степанчикова". Тот мелькнувший замысел осел в сознании и вылился в сюжет. Иуда и Фальстаф в одном лице предстанет в "Униженных и оскорбленных" и Гоголем сдобрится. В "Бесах" Гоголь и Мольер рядом - в ряду приходивших сказать своё новое слово. Новый Гарпагон, умерший в самой ужасной бедности, но на грудах золота, - сравнивается в "Подростке" с Плюшкиным. Но это лишь кусочки, фрагменты, путеводные нити или дуновения эманаций; весь же Жорж-Данден целиком, как говорил Достоевский в "Идиоте", тоже может встретиться в действительности, хотя и редко - таким как его создал Мольер. Не от Гегеля ли у Достоевского также и мысль о "несчастном сознании" и самоспасении в потере сознания? За пределами традиционного понимания гегелевской антитетики можно нащупать ключ к переосмыслению творческих истоков Достоевского.

Достоевский многоисточен, полифоничен и многомерен. Не зря уже в 1847 году сравнивали его с Диккенсом, от которого в "Село Степанчиково" могло придти "влияние готического и французского фельетонного романа" и "мастерство композиции" (Б.Реизов). Слово гения - квинтэссенция всей унаследованной культуры. Мысль о приходе себялюбцев и притворщиков "перед концом света" - в пророчествах апостола Павла (второе послание к Тимофею), у святой Гильдегарды XII века.. Таков наш "жестокий талант" в мягкой карамзино-аксаковской тональности добросердечия и германской выверки как Мольера, так и мертвящего рационализма.

Русская культура староверна - этически общечеловеческого рода - не "оглобельного соцреализма", но и не выкройка по западным лекалам.
Славянофильская по духу и почвенная по сути русская нутряная словесность стучится в стародавний Ренессанс на новом витке историко-космической обусловленности. Земнонебесная смычка почвы и Бога. Натуральная единица измерения литературного пространства -
ДОСТОЕВСКАЯ: традиционный аршин, в значении "вольный шаг человека" в православно-имперском направлении.


Евгений Вертлиб
Франция

Ф.М. Достоевский - русский пророкДОСТОЕВСКИЙ VS. ЧУБАЙС - русский путь спасения себя и Европы

ДОСТОЕВСКИЙ VS. ЧУБАЙС - русский путь спасения себя и Европы

(ко дню рождения писателя 30 октября/11 ноября 1821 г.) 20.10.2008, 10:58

Достоевский - гениальный писатель, мыслитель, пророк - ярчайший выразитель сущности русского самосознания, российской экзистенции. Имя его несёт потенциал "баррикадного" размежевания нации перед следующей затем её консолидацией. У воров и обворованных нет онтологической общности. Стяги Достоевского единят патриотов земли российской и бесят антирусские силы. Для основной массы россиян его творения и пророчества - тезаурус и иконостас исконных русских духовно-нравственных ценностей; для либерал-смердяковствующих же - как красная тряпка для быка. Люто ненавидит православную сущность Достоевского всесферный топ-менеджер Чубайс, который грозит Федору Михайловичу аж пасть порвать за исповедание русской жизни во Христе.
"Я перечитал всего Достоевского, - поведал Чубайс лондонской газете "Financial Times", - и теперь к этому человеку не чувствую ничего, кроме физической ненависти. Когда я вижу в его книгах мысли, что русский народ - народ особый, богоизбранный, мне хочется порвать его в куски".
Не о таких ли злыднях светлого Православия сказано в Евангелии: "Всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы" (Ин. 3, 20)? И в послании апостола Иоанна Богослова о них же написано: "Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза+ Всякий, ненавидящий брата своего, есть человекоубийца; а вы знаете, что никакой человекоубийца не имеет жизни вечной, в нем пребывающей" (1 Ин. 2, 11; 3, 15). Экстраполируя Чубайсов зловещий знак на судьбу постБеловежской России, мы видим как она задыхается от деморализующей лжи властной "пятой колонны", скоординированной в подрывной антироссийской деятельности с происками внешней контры.
Поэтому России и русскому народу для предотвращения скатывания страны в а-ля-Чубайсову пропасть либерал-нигилизма, как никогда потребно утверждение православной истины - позиции Достоевского в критике внешних и внутренних врагов Отечества. "Сораститься" со Христом нужно не ради самоценного очистительного страдания, но для возрождения духовно-нравственных основ-предпосылок бессребреного служения Родине. Гедонистская философия безбожного сладострастия и обогащения - не для русского голговского "града нездешнего". Материалистическое прельщение чуждо русской "психеи". Да послужит опыт Достоевского сплочению и спасению нации.
Для этого нужны реформы, но сообразные с русскими представлениями, а не навязываюшие мутацию русского духа . "Реформа Петра Великого, - писал Достоевский, - и без того нам слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом. ...Но, разойдясь с реформою, народ не пал духом. Он неоднократно заявлял свою самостоятельность, заявлял её с чрезвычайными, судорожными усилиями, потому что был один и ему было трудно. Он шёл в темноте, но энергетически держался своей особой дороги". Допетровские формы жизни и петровские новации объединились лишь в войне 1812 года для всеобщего отпора оккупантам - что и доформировало великую русскую нацию. Недавний российский консолидированный отпор грузинской агрессии - проба войной состоятельности новой постБеловежской России.
Чтобы не быть оккупантами в своей собственной стране, Достоевский в "Дневнике писателя" завещал: "+Стать русскими во-первых и прежде всего. Если общечеловечность есть идея национально русская, то прежде всего надо каждому стать русским, то есть самим собой, и тогда с первого шага всё измениться.
Стать русским значит перестать презирать народ свой.
И как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнёт и он нас самих уважать. И действительно: чем сильнее и ближе отозвались бы европейской душе и, породнившись с нею, стали бы тотчас ей понятнее. Тогда бы не отвёртывались бы от нас высокомерно, а выслушали бы нас. Мы и на вид тогда станем совсем другими. Став самими собой, мы получим, наконец облик человеческий, а не обезьяний".
Восстановление подлинного национального чувства, любовно-бережного отношения к корням предков поборет, говоря словами Достоевского, "недоброе и презрительное отношение Европы и Запада к русским и славянству".
Именно благодаря России и её православной и христианской миссии спасётся, по мысли Достоевского, и Европа. Но для этого самой интеллигенции необходимо вернуться к народу, к его правде и нравственным силам к почве.
Чубайс - лишь нарицательный пример опасного крена России в символизируемый им БОЛЬШЕВИЗМ АНТИКОММУНИЗМА (терминология проф. Евгения Вертлиба)
. Не зря Достоевский был очень обеспокоен поведением подобной нигилиствующей "передовой интеллигенции", прозорливо предвидя все последствия активничания отпетой образованщины, приведшей в итоге к революции:
"Безбожный анархизм близок: наши дети увидят его... бунт начнётся с атеизма и грабежа всех богатств, начнут разлагать религию..."
. Как огня боялся Чубайс влияния консервативно-охранительной идеологии на мировоззрение Путина, считая великого Солженицына абсолютным злом для России, сравнимым разве что с "реакционерами спецслужб" и коммунистами: "Должен сказать, - говорит бывший энерговластитель всея Руси,- что ненависти такого накала к современной России, как у Александра Исаевича Солженицына, я давно не видел, даже у Геннадия Андреевича Зюганова. Масштабы этой ненависти таковы, что она просто самоуничтожающа... Позиция Солженицына сегодня полностью совпадает с позицией самой реакционной части спецслужб и КПРФ. К сожалению, у меня есть основания считать, что это не просто его личные мысли, а нечто, всерьез влияющее на ситуацию". Слава Богу: не послушался Владимир Владимирович советчика своего, и не только отправился с визитом в дом Солженицына в Троице-Лыково, но и свой фокус видения России подправил с помощью сего мудрого старца. Ведь без осознания и задействования в экономико-политической жизни державы культурно-идентификационных корней - несостоятельны национальные перспективы России. Особенно в тот момент, когда забивают насмерть русский цивилизационный код (вытесняя его в инобытие), мордуют "за Грузию" нашу Родину, когда стране не дают опомниться от "перестройки-перестрелки" и созидательно "сосредоточиться", когда ей навязываются холодная и кровопролитная войны по всеми периметру российских границ, когда тотальной абструкцией и информационной блокадой губят русскую правду. В испанской газете "ABC" от 10 октября с.г. клеймят возрожденческий ход суверенной сильной России, обзывая её имперское выстраданное самодвижение к Свету "путинократией": мол создана "система, где верховный лидер, Владимир Путин, душит свободу слова, уничтожает диссидентов как внутри страны, так и за её пределами, шантажирует с помощью газовых поставок своих соседей, по своему усмотрению отдает приказы о совершении кибератак и считает для себя возможным вторгаться в другую страну, разрушая её инфраструктуру, расчленяя её территорию и требуя смены её демократически избранного президента". И вообще,
"Россия не сверхдержава и не станет ею в ближайшем будущем. Для этого у неё нет ни оружия, ни богатства, ни населения. Российская империя тема для историков, и мы, европейцы, были бы неправы, поощряя мечты Москвы о величии".
Подобные "экспертные" оценки подсказывают недругам России, что "пакт о стабильности на Кавказе" должен включать в себя и "политическую ситуацию на российском Северном Кавказе". А еще лучше и гарантии поставок российских энергоносителей в Европу в рамках Энергетической хартии - добавляет Николя Саркози. На горле страны затягивают удушающую геополитическую "петлю Анаконды". Не случайно Дмитрий Медведев всё чаще на "Западном фронте". Но "пятая колонна" вместе с антироссийским закулисьем умело и системно разводят "слово" и "дело" российских лидеров. Пятоколонники и закулисники приговаривают президента РФ к унижению - сесть за стол переговоров с преступно-геноцидным Михаилом Саакашвили, к беседе с "просвещенным Западом" о свободе доступа к российским недрам, к безоговорочной сдаче русской чести - Севастополя, к взваливанию на плечи россиян расплаты за Западный финансовый кризис... Дела вопиют громче слов. Как точно подмечено, Медведев говорит о путях выхода из финансового кризиса но его министра финансов даже не пригласили на совещание коллег по "большой восьмерке". Медведев рассуждает о необходимости новой международной системы безопасности а безопасность его собственной страны ничем не гарантирована. Медведев говорит о том, что трагическая страница в истории Кавказа перевёрнута но сможем ли сделать так, чтобы следующая кавказская (или Крымская) военная конфронтация не оказалась ещё более трагической? Однако в перспективной проекции России возврат "благословенных 90-х" не предусмотрен. Такой исцелительный исход России наверняка не обошелся без "пакостей" Достоевского - путеводной предтечи и заслуженного архаиста Александра Солженицына, и либерального консерватора позапрошлого века Бориса Чичерина, и, хочется верить, в лучших предначертаниях национально-державного курса Медведева-Путина.

Е. Вертлиб http://vitrenko.at.ua/load/2-1-0-345

Ф.М. Достоевский - русский пророкАфоризм Ф. М. Достоевского
Таланту нужно сочувствие,
ему нужно, чтоб его понимали.
Ф.М. Достоевский - русский пророкФ. М. ДОСТОЕВСКИЙ. ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЕ СЛОВО ПО ПОВОДУ ПЕЧАТАЕМОЙ НИЖЕ РЕЧИ О ПУШКИНЕ

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ. ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЕ СЛОВО ПО ПОВОДУ ПЕЧАТАЕМОЙ НИЖЕ РЕЧИ О ПУШКИНЕ


      Речь моя о Пушкине и о значении его,  помещаемая  ниже  и  составляющая
основу содержания  настоящего  выпуска  "Дневника  писателя"  (единственного
выпуска за 1880 год  [Издание  "Дневника  писателя"  надеюсь  возобновить  в
будущем 1881 году, если позволит мое здоровье.]), была  произнесена  8  июня
сего  года  в  торжественном   заседании   Общества   любителей   российской
словесности,  при   многочисленной   публике,   и   произвела   значительное
впечатление. Иван Сергеевич Аксаков,  сказавший  тут  же  о  себе,  что  его
считают все как бы предводителем славянофилов, заявил  с  кафедры,  что  моя
речь "составляет событие". Не для похвальбы  вспоминаю  это  теперь,  а  для
того, чтобы заявить вот что: если моя речь составляет событие, то  только  с
одной и единственной точки зрения, которую обозначу ниже. Для  сего  и  пишу
это предисловие. Собственно же в речи моей я хотел обозначить лишь следующие
четыре пункта в значении Пушкина для России.
      1) То, что Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом  и
чисто русским сердцем своим  отыскал  и  отметил  главнейшее  и  болезненное
явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от  почвы  общества,
возвысившегося над  народом.  Он  отметил  и  выпукло  поставил  перед  нами
отрицательный тип наш,  человека,  беспокоящегося  и  не  примиряющегося,  в
родную почву и в родные силы ее не верующего, Россию и себя самого (то  есть
свое же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над  родной  почвой
нашей) в конце концов отрицающего, делать с другими не желающего и  искренно
страдающего. Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе  в  нашей
художественной литературе. За ними выступили Печорины,  Чичиковы,  Рудины  и
Лаврецкие, Болконские (в "Войне и мире" Льва Толстого) и  множество  других,
уже появлением своим засвидетельствовавшие  о  правде  первоначально  данной
мысли Пушкиным. Ему честь и слава, его громадному уму и  гению,  отметившему
самую больную язву составившегося у нас  после  великой  петровской  реформы
общества. Его искусному диагнозу  мы  обязаны  обозначением  и  распознанием
болезни нашей, и он же, он первый, дал и утешение: ибо он же дал  и  великую
надежду, что болезнь эта не смертельна и что  русское  общество  может  быть
излечено, может вновь обновиться и воскреснуть, если присоединится к  правде
народной, ибо 2) Он  первый  (именно  первый,  а  до  него  никто)  дал  нам
художественные типы  красоты  русской,  вышедшей  прямо  из  духа  русского,
обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные.
      Свидетельствуют  о  том  типы  Татьяны,  женщины  совершенно   русской,
уберегшей себя от наносной лжи, типы исторические,  как,  например,  Инок  и
другие в "Борисе Годунове", типы бытовые, как в  "Капитанской  дочке"  и  во
множестве других образов, мелькающих в его стихотворениях,  в  рассказах,  в
записках, даже в "Истории Пугачевского бунта". Главное же, что надо особенно
подчеркнуть, - это то, что  все  эти  типы  положительной  красоты  человека
русского и души его  взяты  всецело  из  народного  духа.  Тут  уже  надобно
говорить всю правду: не в нынешней нашей цивилизации, не в "европейском" так
называемом образовании (которого у нас, к слову сказать, никогда и не было),
не в уродливостях внешне усвоенных европейских идей и форм указал Пушкин эту
красоту, а единственно в народном духе нашел ее, и  {только  в  нем}.  Таким
образом, повторяю, обозначив болезнь, дал и великую надежду: "Уверуйте в дух
народный и от него единого ждите  спасения  и  будете  спасены".  Вникнув  в
Пушкина, не сделать такого вывода невозможно.
      {Третий пункт}, который я хотел отметить в значении  Пушкина,  есть  та
особая характернейшая и не встречаемая кроме него нигде и ни  у  кого  черта
художественного гения -  способность  всемирной  отзывчивости  и  полнейшего
перевоплощения в гении чужих наций, и перевоплощения почти  совершенного.  Я
сказал в моей речи, что в  Европе  были  величайшие  художественные  мировые
гении: Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры, но что ни у кого из них не видим  этой
способности, а видим ее только у Пушкина. Не в отзывчивости одной тут  дело,
а именно в изумляющей полноте перевоплощения. Эту способность, понятно, я не
мог не отметить в оценке Пушкина, именно как характернейшую особенность  его
гения, принадлежащую из всех всемирных художников ему только одному,  чем  и
отличается он от них от всех. Но не для умаления такой величины  европейских
гениев, как Шекспир и Шиллер, сказал я это; такой глупенький вывод  из  моих
слов  мог  бы  сделать  только   дурак.   Всемирность,   {всепонятность}   и
неисследимая  глубина  мировых  типов  человека  арийского  племени,  данных
Шекспиром на веки веков, не подвергается мною ни малейшему сомнению. И  если
б  Шекспир  создал  Отелло  действительно  {венецианским}   мавром,   а   не
англичанином,  то  только  придал  бы   ему   ореол   местной   национальной
характерности, мировое же значение этого типа осталось бы по-прежнему то  же
самое, ибо и в итальянце он выразил бы то же самое,  что  хотел  сказать,  с
такою же силою. Повторяю, не на мировое значение Шекспиров и Шиллеров  хотел
я посягнуть, обозначая гениальнейшую способность Пушкина  перевоплощаться  в
гении чужих наций, а желая лишь в самой этой  способности  и  в  полноте  ее
отметить великое и пророческое для нас указание, ибо 4) Способность эта есть
всецело способность русская, национальная, и Пушкин только делит ее со  всем
народом нашим, и, как совершеннейший  художник,  он  есть  и  совершеннейший
выразитель этой  способности,  по  крайней  мере  в  своей  деятельности,  в
деятельности художника. Народ же наш  именно  заключает  в  душе  своей  эту
склонность к всемирной отзывчивости и к всепримирению и уже  проявил  ее  во
все двухсотлетие с петровской реформы  не  раз.  Обозначая  эту  способность
народа нашего, я не мог не выставить в то же время, в факте этом, и великого
утешения для нас в нашем будущем, великой и, может быть, величайшей  надежды
нашей, светящей нам впереди. Главное, я обозначил то, что стремление наше  в
Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только  законно
и  разумно,  Хв  основании  своемЪ,  но  и  народно,  совпадало   вполне   с
стремлениями самого духа народного, а  в  конце  концов  бесспорно  имеет  и
высшую цель. В краткой, слишком краткой речи моей я, конечно, не мог развить
мою мысль во всей полноте, но, по крайней мере, то, что высказано,  кажется,
ясно. И не надо, не надо возмущаться сказанным мною, "что нищая земля  наша,
может быть, в конце концов скажет новое слово миру". Смешно тоже и  уверять,
что прежде чем  сказать  новое  слово  миру  "надобно  нам  самим  развиться
экономически, научно и гражданственно,  и  тогда  только  мечтать  о  "новых
словах" таким совершенным (будто  бы)  организмам,  как  народы  Европы".  Я
именно напираю в моей речи,  что  и  не  пытаюсь  равнять  русский  народ  с
народами западными в сферах их экономической славы  или  научной.  Я  просто
только говорю, что русская душа, что  гений  народа  русского,  может  быть,
наиболее способны, из всех народов, вместить в  себе  идею  всечеловеческого
единения,  братской  любви,   трезвого   взгляда,   прощающего   враждебное,
различающего  и  извиняющего  несходное,  снимающего  противоречия.  Это  не
экономическая черта и не какая другая,  это  лишь  {нравственная}  черта,  и
может ли кто отрицать и оспорить, что ее нет в народе русском? Может ли  кто
сказать, что русский народ есть только косная масса, осужденная лишь служить
{экономически}  преуспеянию  и  развитию  европейской  интеллигенции  нашей,
возвысившейся над народом нашим, сама  же  в  себе  заключает  лишь  мертвую
косность, от которой ничего и не следует ожидать и на которую совсем  нечего
возлагать никаких надежд? Увы, так многие утверждают, но я рискнул  объявить
иное. Повторяю, я, конечно, не мог доказать "этой фантазии моей", как я  сам
выразился, обстоятельно и со всею полнотою, но я не мог и не указать на нее.
Утверждать же, что нищая и неурядная земля наша не может  заключать  в  себе
столь высокие стремления, пока не сделается  экономически  и  гражданственно
подобною  Западу,  -  есть  уже  просто  нелепость.  Основные   нравственные
сокровища духа, в основной сущности своей по крайней  мере,  не  зависят  от
экономической силы. Наша нищая неурядная земля, кроме высшего  слоя  своего,
вся  сплошь  как  один  человек.  Все  восемьдесят  миллионов  ее  населения
представляют собою такое духовное единение, какого, конечно,  в  Европе  нет
нигде и не может быть, а, стало быть, уже по сему одному нельзя сказать, что
наша земля неурядна, даже в строгом смысле  нельзя  сказать,  что  и  нищая.
Напротив, в Европе, в этой  Европе,  где  накоплено  столько  богатств,  все
гражданское основание всех европейских наций - все подкопано и, может  быть,
завтра же рухнет бесследно на веки веков, а взамен наступит нечто неслыханно
новое, ни на что прежнее не похожее. И все богатства,  накопленные  Европой,
не спасут ее от падения, ибо "в один миг исчезнет и богатство". Между тем на
этот, именно на  этот  подкопанный  и  зараженный  их  гражданский  строй  и
указывают народу нашему как на идеал, к которому  он  должен  стремиться,  и
лишь по достижении им этого идеала осмелиться  пролепетать  свое  какое-либо
слово Европе. Мы же утверждаем, что вмещать и носить в себе силу любящего  и
всеединящего духа можно и при теперешней экономической нищете нашей, да и не
при такой еще нищете, как теперь. Ее можно сохранять и вмещать в себе даже и
при такой нищете, какая была  после  нашествия  Батыева  или  после  погрома
Смутного времени, когда единственно всеединящим духом народным была  спасена
Россия. И наконец, если уж в самом деле так необходимо надо, для  того  чтоб
иметь право любить человечество и носить в себе всеединящую душу,  для  того
чтоб заключать в себе способность не ненавидеть чужие народы за то, что  они
непохожи на нас; для того чтоб иметь желание не укрепляться от всех в  своей
национальности, чтоб ей только одной все досталось, а другие  национальности
считать только за лимон, который можно выжать (а  народы  такого  духа  ведь
есть в Европе!), - если и в самом деле  для  достижения  всего  этого  надо,
повторяю я,  предварительно  стать  народом  богатым  и  перетащить  к  себе
европейское гражданское устройство, то неужели  все-таки  мы  и  тут  должны
рабски скопировать это европейское устройство (которое завтра  же  в  Европе
рухнет)? Неужели и тут не дадут и не позволят русскому  организму  развиться
национально, своей органической силой, а  непременно  обезличенно,  лакейски
подражая Европе? Да куда же девать тогда русский-то организм?
      Понимают  ли  эти  господа,  что  такое  организм?  А  еще  толкуют   о
естественных науках! "Этого народ не позволит", - сказал по  одному  поводу,
года два назад, один собеседник  одному  ярому  западнику.  "Так  уничтожить
народ!", - ответил западник спокойно и величаво. И был он не  кто-нибудь,  а
один из представителей нашей интеллигенции. Анекдот этот верен.
      Четырьмя этими пунктами я обозначил значение для нас  Пушкина,  и  речь
моя, повторяю, произвела впечатление. Не заслугами своими произвела она  это
впечатление (я напираю на это), не талантливостью  изложения  (соглашаюсь  в
этом со всеми моими  противниками  и  не  хвалюсь),  а  искренностью  ее  и,
осмелюсь сказать это, - некоторою неотразимостью выставленных  мною  фактов,
несмотря на всю краткость и неполноту  моей  речи.  Но  в  чем  же,  однако,
заключалось "событие"-то, как выразился Иван Сергеевич Аксаков? А вот именно
в том, что славянофилами, или так называемой русской партией  (боже,  у  нас
есть "русская партия"!), сделан был огромный и  окончательный,  может  быть,
шаг к примирению с  западниками;  ибо  славянофилы  заявили  всю  законность
стремления западников в Европу, всю законность даже самых крайних  увлечений
и выводов их и объяснили эту законность чисто русским  народным  стремлением
нашим, совпадаемым с самим духом народным.
      Увлечения же  оправдали  -  историческою  необходимостью,  историческим
фатумом, так что в конце концов  и  в  итоге,  если  когда-нибудь  будет  он
подведен, обозначится, что западники  ровно  столько  же  послужили  русской
земле и стремлениям духа ее, как  и  все  те  чисто  русские  люди,  которые
искренно любили родную землю и слишком, может  быть,  ревниво  оберегали  ее
доселе от всех увлечений "русских иноземцев".
      Объявлено было, наконец, что все недоумения между обеими партиями и все
злые препирания между ними были доселе лишь  одним  великим  недоразумением.
Вот  это-то  и  могло  бы  стать,  пожалуй,  "событием",  ибо  представители
славянофильства тут же, сейчас же после речи  моей,  вполне  согласились  со
всеми ее выводами. Я же заявляю теперь - да и заявил это в самой речи  моей,
- что честь этого нового шага (если только искреннейшее  желание  примирения
составляет честь), что заслуга этого нового, если хотите, слова вовсе не мне
одному принадлежит,  а  всему  славянофильству,  всему  духу  и  направлению
"партии" нашей, что это всегда было ясно  для  тех,  которые  беспристрастно
вникали в славянофильство, что идея, которую я высказал,  была  уже  не  раз
если не высказываема, то указываема ими. Я же  сумел  лишь  вовремя  уловить
минуту. Теперь вот заключение: если западники примут наш вывод и  согласятся
с ним, то и впрямь, конечно,  уничтожатся  все  недоразумения  между  обеими
партиями, так что "западникам и славянофилам не о чем будет и  спорить,  как
выразился Иван Сергеевич Аксаков, так как все  отныне  разъяснено".  С  этой
точки зрения, конечно, речь моя была бы "событием". Но увы, слово  "событие"
произнесено было лишь в искреннем увлечений с одной стороны, но примется  ли
другою стороною и не останется лишь в идеале, это уже совсем другой  вопрос.
Рядом с славянофилами, обнимавшими меня  и  жавшими  мне  руку,  тут  же  на
эстраде, едва лишь я сошел с кафедры, подошли  ко  мне  пожать  мою  руку  и
западники,  и  не   какие-нибудь   из   них,   а   передовые   представители
западничества, занимающие в нем первую роль, особенно теперь. Они  жали  мне
руку с таким же горячим и искренним увлечением, как славянофилы, и  называли
мою речь гениальною, и несколько раз, напирая на слово это, произнесли,  что
она гениальна. Но боюсь, боюсь искренно: не в первых ли "попыхах"  увлечения
произнесено было это! О, не того  боюсь  я,  что  они  откажутся  от  мнения
своего, что моя речь гениальна, я ведь и сам знаю, что она не  гениальна,  и
нисколько не был обольщен похвалами, так что от всего  сердца  прощу  им  их
разочарование в моей гениальности, - но вот что, однако же, может случиться,
вот что могут сказать западники, чуть-чуть подумав (Nota bene, я не  об  тех
пишу, которые жали мне руку, я лишь вообще о западниках теперь скажу, на это
я напираю): "А, - скажут, может  быть,  западники  (слышите:  только  "может
быть", не более), - а, вы согласились-таки наконец  после  долгих  споров  и
препираний, что стремление наше  в  Европу  было  законно  и  нормально,  вы
признали, что на нашей стороне тоже была правда, и склонили ваши знамена,  -
что ж, мы принимаем ваше признание радушно и спешим заявить вам, что с вашей
стороны это даже довольно  недурно:  обозначает,  по  крайней  мере,  в  вас
некоторый  ум,  в  котором,  впрочем,  мы  вам  никогда  не  отказывали,  за
исключением разве самых тупейших из наших, за которых мы отвечать не хотим и
не можем, - но... тут, видите ли, является опять некоторая новая запятая,  и
это надобно как можно скорее разъяснить.
      Дело в том, что ваше-то  положение,  ваш-то  вывод  о  том,  что  мы  в
увлечениях  наших  совпадали  будто  бы  с  народным  духом  и   таинственно
направлялись им, ваше-то это положение - все-таки остается для нас более чем
сомнительном,  а  потому  и  соглашение  между  нами  опятьтаки   становится
невозможным. Знайте, что мы  направлялись  Европой,  наукой  ее  и  реформой
Петра, но уж отнюдь не духом народа нашего, ибо духа этого мы не встречали и
не обоняли на нашем пути, напротив - оставили его назади и поскорее от  него
убежали. Мы  с  самого  начала  пошли  самостоятельно,  а  вовсе  не  следуя
какому-то  будто  бы  влекущему  инстинкту  народа  русского  ко   всемирной
отзывчивости и к всеединению человечества, -  ну,  одним  словом,  ко  всему
тому, о чем вы теперь столько наговорили.  В  народе  русском,  так  как  уж
пришло время высказаться вполне откровенно, мы по-прежнему видим лишь косную
массу, у которой нам нечему учиться, тормозящую, напротив, развитие России к
прогрессивному лучшему, и которую всю надо пересоздать и переделать, -  если
уж невозможно и нельзя органически, то, по  крайней  мере,  механически,  то
есть попросту заставив ее раз навсегда нас слушаться, во веки веков.
      А чтобы достигнуть сего  послушания,  вот  и  необходимо  усвоить  себе
гражданское устройство точь-в-точь  как  в  европейских  землях,  о  котором
именно теперь пошла речь. Собственно же народ наш нищ и смерд, каким он  был
всегда, и не может иметь ни лица, ни идеи. Вся история  народа  нашего  есть
абсурд, из которого вы до сих пор черт знает что выводили, а смотрели только
мы трезво. Надобно, чтоб такой народ, как наш, - не имел истории, а то,  что
имел под видом истории, должно быть с отвращением забыто  им,  все  целиком.
Надобно, чтоб имело историю лишь одно наше интеллигентное общество, которому
народ должен служить лишь своим трудом и своими силами.
      Позвольте, не беспокойтесь и не кричите: не  закабалить  народ  наш  мы
хотим, говоря о послушании его, о, конечно  нет!  не  выводите,  пожалуйста,
этого: мы гуманны, мы европейцы, вы слишком знаете это.
      Напротив, мы намерены образовать наш народ  помаленьку,  в  порядке,  и
увенчать наше здание, вознеся народ до себя и переделав  его  национальность
уже в иную, какая там сама наступит после образования  его.  Образование  же
его мы оснуем и начнем, с чего сами начали, то есть на  отрицании  им  всего
его прошлого и на проклятии, которому он сам должен  предать  свое  прошлое.
Чуть мы выучим человека из народа грамоте, тотчас же и заставим его  нюхнуть
Европы, тотчас же начнем обольщать его Европой,  ну  хотя  бы  утонченностью
быта, приличий, костюма, напитков, танцев, - словом, заставим его устыдиться
своего прежнего лаптя и квасу, устыдиться своих древних песен, и хотя из них
есть несколько прекрасных и музыкальных, но мы все-таки  заставим  его  петь
рифмованный водевиль, сколь бы вы там ни сердились на это. Одним словом, для
доброй цели мы, многочисленнейшими и всякими средствами, подействуем  прежде
всего на слабые струны характера, как и с нами было, и тогда народ - наш. Он
застыдится своего прежнего и проклянет его. Кто проклянет свое прежнее,  тот
уже наш, -  вот  наша  формула!  Мы  ее  всецело  приложим,  когда  примемся
возносить народ до себя. Если же народ окажется неспособным  к  образованию,
то - "устранить народ". Ибо тогда выставится уже ясно, что  народ  наш  есть
только недостойная, варварская масса, которую надо заставить лишь слушаться.
Ибо что же тут делать: в интеллигенции и в Европе лишь правда, а потому хоть
у вас и восемьдесят миллионов народу (чем вы, кажется, хвастаетесь), но  все
эти миллионы должны прежде всего послужить этой европейской правде, так  как
другой нет и не может быть. Количеством же миллионов нас не  испугаете.  Вот
всегдашний наш вывод, только теперь уж во всей наготе,  и  мы  остаемся  при
нем. Не можем же мы, приняв ваш вывод, толковать вместе с вами, например,  о
таких странных вещах, как le Pravoslaviй и какое-то будто бы особое значение
его. Надеемся, что вы от нас хотя этого-то не потребуете,  особенно  теперь,
когда последнее слово Европы и европейской науки в общем выводе есть атеизм,
просвещенный и гуманный, а мы не можем же не идти за Европой.
      А потому ту половину произнесенной речи, в которой вы высказываете  нам
похвалы, мы, пожалуй, согласимся принять с известными ограничениями,  так  и
быть, сделаем вам эту любезность. Ну, а ту половину, которая относится к вам
и ко всем этим вашим "началам" - уж извините, мы не  можем  принять..."  Вот
какой может быть грустный вывод. Повторяю: я не только не  осмелюсь  вложить
этот вывод в уста тех западников, которые жали мне руку, но и в уста многих,
очень многих, просвещеннейших из них,  русских  деятелей  и  вполне  русских
людей, несмотря на их теории, почтенных и уважаемых русских граждан. Но зато
масса-то, масса-то оторвавшихся и отщепенцев, масса-то вашего западничества,
середина-то, улица-то,  по  которой  влачится  идея,  -  все  эти  смерды-то
"направления" (а их как песку морского), о, там непременно наскажут  в  этом
роде и, может быть, даже уж и насказали. (Nota bene.
      Насчет веры, например, уже было  заявлено  в  одном  издании,  со  всем
свойственным ему остроумием, что цель славянофилов -  это  перекрестить  всю
Европу в православие.) Но  отбросим  мрачные  мысли  и  будем  надеяться  на
передовых представителей нашего европеизма. И если они  примут  хоть  только
половину нашего вывода и наших надежд на них, то честь им и слава и за  это,
и мы встретим их в восторге нашего сердца. Если даже  одну  половину  примут
они, то есть признают  хоть  самостоятельность  и  личность  русского  духа,
законность его бытия и человеколюбивое, всеединящее  его  стремление,  то  и
тогда уже будет почти не о чем спорить, по крайней  мере  из  основного,  из
главного. Тогда действительно моя  речь  послужила  бы  к  основанию  нового
события. Не она сама, повторяю в последний раз, была  бы  событием  (она  не
достойна такого наименования), а великое Пушкинское  торжество,  послужившее
событием нашего единения  -  единения  уже  всех  образованных  и  искренних
русских людей для будущей прекраснейшей цели.
Ф.М. Достоевский - русский пророкФ.М. Достоевский. Пушкинская речь

ПУШКИН (ОЧЕРК)  Произнесено  8  июня  в  заседании  Общества  любителей
российской словесности

     "Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть,  единственное  явление
русского духа", - сказал Гоголь.
     Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении  его  заключается  для
всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как  раз  приходит  в
самом начале  правильного  самосознания  нашего,  едва  лишь  начавшегося  и
зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и
появление его  сильно  способствует  освещению  темной  дороги  нашей  новым
направляющим светом.
     В  этом-то  смысле  Пушкин  есть  пророчество  и   указание.   Я   делю
деятельность нашего великого поэта на три  периода.  Говорю  теперь  не  как
литературный критик: касаясь творческой деятельности Пушкина,  я  хочу  лишь
разъяснить мою мысль о пророческом для нас значении его и что я в этом слове
разумею. Замечу, однако же, мимоходом, что периоды деятельности  Пушкина  не
имеют, кажется мне, твердых между собою границ. Начало "Онегина",  например,
принадлежит, по-моему, еще к первому периоду деятельности поэта, а кончается
"Онегин" во втором периоде, когда Пушкин нашел  уже  свои  идеалы  в  родной
земле, восприял и возлюбил их всецело своею  любящею  и  прозорливою  душой.
Принято тоже говорить,  что  в  первом  периоде  своей  деятельности  Пушкин
подражал европейским поэтам, Парни, Андре Шенье и другим, особенно  Байрону.
Да, без сомнения, поэты Европы имели великое влияние на развитие его  гения,
да и сохраняли влияние это во всю его жизнь. Тем не менее даже самые  первые
поэмы Пушкина были не одним лишь подражанием, так что и в них уже выразилась
чрезвычайная  самостоятельность  его  гения.  В   подражаниях   никогда   не
появляется такой самостоятельности страдания и такой  глубины  самосознания,
которые явил Пушкин, например, в "Цыганах" - поэме, которую я всецело отношу
еще  к  первому  периоду  его  творческой  деятельности.  Не  говорю  уже  о
творческой силе и о стремительности, которой не явилось бы столько,  если  б
он только лишь подражал. В типе Алеко, герое поэмы "Цыгане", сказывается уже
сильная и глубокая, совершенно  русская  мысль,  выраженная  потом  в  такой
гармонической полноте в "Онегине", где почти тот же Алеко является уже не  в
фантастическом свете, а в осязаемо реальном и понятном виде. В Алеко  Пушкин
уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в  родной  земле,
того  исторического  русского  страдальца,  столь   исторически   необходимо
явившегося в оторванном  от  народа  обществе  нашем.  Отыскал  же  он  его,
конечно, не у Байрона только. Тип этот верный  и  схвачен  безошибочно,  тип
постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. Эти русские
бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще  долго,
кажется, не исчезнут. И если они не ходят  уже  в  наше  время  в  цыганские
таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых  идеалов  и
успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни  нашего  русского  -
интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм,  которого  еще
не было при Алеко, ходят с новою верой на другую  ниву  и  работают  на  ней
ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом  делании
целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного.
     Ибо  русскому  скитальцу  необходимо  именно  всемирное  счастие,  чтоб
успокоиться: дешевле он не примирится, - конечно, пока дело только в теории.
Это все тот же русский человек, только в разное время явившийся.
     Человек этот, повторяю, зародился как раз  в  начале  второго  столетия
после  великой  петровской  реформы,  в   нашем   интеллигентном   обществе,
оторванном  от  народа,  от   народной   силы.   О,   огромное   большинство
интеллигентных русских, и тогда, при Пушкине, как и теперь,  в  наше  время,
служили и служат мирно в чиновниках, в казне или на  железных  дорогах  и  в
банках, или просто наживают разными средствами деньги, или  даже  и  науками
занимаются, читают  лекции  -  и  все  это  регулярно,  лениво  и  мирно,  с
получением жалованья, с игрой в преферанс, безо всякого поползновения бежать
в цыганские таборы или куда-нибудь в  места,  более  соответствующие  нашему
времени.  Много-много  что   полиберальничают   "с   оттенком   европейского
социализма", но которому придан некоторый благодушный русский характер, - но
ведь все это вопрос только времени. Что в том, что один  еще  и  не  начинал
беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери  и  об  нее  крепко
стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает,  если  не  выйдут  на
спасительную дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех ожидает
это: довольно лишь "избранных", довольно лишь десятой доли забеспокоившихся,
чтоб и остальному огромному большинству не видать  чрез  них  покоя.  Алеко,
конечно, еще не умеет правильно высказать тоски своей:
     у него все это как-то еще отвлеченно, у него  лишь  тоска  по  природе,
жалоба на светское общество, мировые стремления, плач о потерянной где-то  и
кем-то правде, которую  он  никак  отыскать  не  может.  Тут  есть  немножко
Жан-Жака Руссо. В чем эта правда, где и в чем она могла бы явиться  и  когда
именно она потеряна, конечно, он и сам не скажет, но страдает он искренно.
     Фантастический  и  нетерпеливый  человек  жаждет  спасения  пока   лишь
преимущественно от явлений внешних; да так и быть должно: "Правда,  дескать,
где-то вне его может быть, где-то в других землях, европейских, например,  с
их  твердым  историческим  строем,  с  их  установившеюся   общественною   и
гражданскою жизнью". И никогда-то он не  поймет,  что  правда  прежде  всего
внутри его самого, да и как понять ему это: он ведь в  своей  земле  сам  не
свой, он уже целым веком  отучен  от  труда,  не  имеет  культуры,  рос  как
институтка в закрытых стенах, обязанности исполнял странные и безотчетные по
мере принадлежности к тому или другому из четырнадцати классов,  на  которые
разделено образованное русское общество. Он пока  всего  только  оторванная,
носящаяся по воздуху былинка. И он это чувствует и этим  страдает,  и  часто
так мучительно! Ну и что же в том, что, принадлежа, может быть,  к  родовому
дворянству и, даже весьма вероятно, обладая крепостными людьми, он  позволил
себе, по вольности  своего  дворянства,  маленькую  фантазийку  прельститься
людьми, живущими "без закона", и на время стал в цыганском таборе  водить  и
показывать Мишку? Понятно, женщина, "дикая  женщина",  по  выражению  одного
поэта, всего скорее могла подать ему надежду на исход  тоски  его,  и  он  с
легкомысленною, но страстною верой бросается к Земфире: "Вот,  дескать,  где
исход мой, вот где, может быть, мое счастье здесь, на лоне  природы,  далеко
от света, здесь, у людей, у которых нет цивилизации и  законов!"  И  что  же
оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы он
не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой  гармонии,
но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его -
без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:

     Оставь нас, гордый человек;
     Мы дики, нет у нас законов,
     Мы не терзаем, не казним.

     Все это, конечно, фантастично, но "гордый-то человек"  реален  и  метко
схвачен. В первый раз схвачен он у  нас  Пушкиным,  и  это  надо  запомнить.
Именно, именно, чуть не по нем, и он злобно  растерзает  и  казнит  за  свою
обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности  своей  к  одному  из
четырнадцати классов, сам возопиет, может быть  (ибо  случалось  и  это),  к
закону, терзающему и казнящему, и призовет  его,  только  бы  отомщена  была
личная  обида  его.  Нет,  эта  гениальная  поэма  не  подражание!  Тут  уже
подсказывается русское решение вопроса, "проклятого  вопроса",  по  народной
вере и правде: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость.
Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве", вот это
решение по народной правде и народному разуму. "Не вне тебя правда, а в тебе
самом; найди себя и себе, подчини  себя  себе,  овладей  собой  -  и  узришь
правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем гденибудь, а прежде
всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя -  и
станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело,  и
других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь  твоя,  и
поймешь наконец народ свой и святую правду его. Не у цыган и  нигде  мировая
гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд  и  требуешь  жизни
даром, даже и не предполагая, что за нее  надобно  заплатить".  Это  решение
вопроса в поэме Пушкина уже сильно подсказано.
     Еще  яснее  выражено  оно   в   "Евгении   Онегине",   поэме   уже   не
фантастической, но  осязательно  реальной,  в  которой  воплощена  настоящая
русская жизнь с такою творческою силой и с такою законченностию, какой и  не
бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй.
     Онегин  приезжает  из  Петербурга  -  непременно  из  Петербурга,   это
несомненно необходимо было в поэме, и Пушкин не мог упустить  такой  крупной
реальной черты в биографии своего героя. Повторяю опять, это тот  же  Алеко,
особенно потом, когда он восклицает в тоске:

     Зачем, как тульский заседатель, Я не лежу в параличе?

     Но теперь, в начале поэмы,  он  пока  еще  наполовину  фат  и  светский
человек, и слишком еще мало жил, чтоб успеть вполне разочароваться в  жизни.
Но и его уже начинает посещать и беспокоить

     Бес благородный скуки тайной.

     В глуши, в сердце своей родины, он конечно не у себя, он не дома. Он не
знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях.
     Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле  и  по  землям
иностранным, он, как человек бесспорно  умный  и  бесспорно  искренний,  еще
более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит  родную
землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об  родных  идеалах,  но  им  не
верит. Верит лишь в полную невозможность какой  бы  то  ни  было  работы  на
родной ниве, а на верующих в эту возможность,  -  и  тогда,  как  и  теперь,
немногих, - смотрит с грустною насмешкой. Ленского он убил просто от хандры,
почем знать, может быть,  от  хандры  по  мировому  идеалу,  -  это  слишком
по-нашему, это вероятно. Не такова Татьяна:
     это тип твердый, стоящий твердо на своей почве. Она глубже  Онегина  и,
конечно,  умнее  его.   Она   уже   одним   благородным   инстинктом   своим
предчувствует, где и в чем правда, что и выразилось в  финале  поэмы.  Может
быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны,
а не Онегина, ибо бесспорно она главная  героиня  поэмы.  Это  положительный
тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоза русской
женщины, и ей предназначил поэт высказать мысль  поэмы  в  знаменитой  сцене
последней встречи Татьяны с Онегиным. Можно даже сказать, что такой  красоты
положительный тип  русской  женщины  почти  уже  и  не  повторялся  в  нашей
художественной литературе - кроме разве образа Лизы  в  "Дворянском  гнезде"
Тургенева. Но манера глядеть свысока сделала то, что Онегин совсем  даже  не
узнал Татьяну, когда встретил ее в первый раз, в глуши,  в  скромном  образе
чистой, невинной девушки, так оробевшей пред ним с первого разу. Он не сумел
отличить в бедной девочке  законченности  и  совершенства  и  действительно,
может быть, принял ее за "нравственный эмбрион".  Это  она-то  эмбрион,  это
после письма-то ее к Онегину! Если есть кто нравственный  эмбрион  в  поэме,
так это, конечно, он сам, Онегин, и это бесспорно. Да и  совсем  не  мог  он
узнать ее: разве он знает душу человеческую? Это  отвлеченный  человек,  это
беспокойный мечтатель  во  всю  его  жизнь.  Не  узнал  он  ее  и  потом,  в
Петербурге, в образе знатной дамы, когда, по  его  же  словам,  в  письме  к
Татьяне, "постигал душой все ее совершенства".  Но  это  только  слова:  она
прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оцененная им; в том и трагедия
их романа. О, если бы тогда, в деревне, при первой  встрече  с  нею,  прибыл
туда же из Англии Чайльд-Гарольд или даже, как-нибудь, сам  лорд  Байрон  и,
заметив ее робкую, скромную прелесть, указал бы ему  на  нее,  -  о,  Онегин
тотчас же был бы поражен н удивлен, ибo в этих мировых страдальцах так много
подчас лакейства духовного!  Но  этого  не  случилось,  и  искатель  мировой
гармонии, прочтя ей проповедь и поступив все-таки очень честно, отправился с
мировою тоской своею и с пролитою в глупенькой злости кровью на руках  своих
скитаться по родине, не примечая ее, и, кипя здоровьем и силою, восклицать с
проклятиями:

     Я молод, жизнь во мне крепка, Чего мне ждать, тоска, тоска!

     Это поняла Татьяна. В бессмертных  строфах  романа  поэт  изобразил  ее
посетившею дом этого столь чудного и загадочного еще для нее человека. Я уже
не говорю о художественности, недосягаемой красоте и глубине этих строф. Вот
она в его кабинете, она разглядывает его книги,  вещи,  предметы,  старается
угадать по ним душу его, разгадать свою загадку,  и  "нравственный  эмбрион"
останавливается наконец в раздумье, со  странною  улыбкой,  с  предчувствием
разрешения загадки, и губы ее тихо шепчут:

     Уж не пародия ли он?

     Да, она должна была прошептать это, она разгадала.
     В Петербурге, потом, спустя  долго,  при  новой  встрече  их,  она  уже
совершенно его знает. Кстати, кто сказал,  что  светская,  придворная  жизнь
тлетворно коснулась eu души и что именно сан светской дамы и новые  светские
понятия были отчасти причиной отказа ее Онегину? Нет, это не так было.  Нет,
это та же Таня, та же прежняя  деревенская  Таня!  Она  не  испорчена,  она,
напротив, удручена этою пышною петербургскою жизнью, надломлена и  страдает;
она ненавидит свой сан светской дамы, и кто судит о ней иначе, тот совсем не
понимает того, что хотел сказать Пушкин. И вот она твердо говорит Онегину:

     Но я другому отдана
     И буду век ему верна.

Высказала  она  это  именно  как  русская  женщина, в  этом ее апофеоза. Она
высказывает  правду  поэмы.  О,  я   ни  слова  не  скажу про ее религиозные
убеждения,  про  взгляд на таинство брака - нет, этого я не коснусь. Но  что
же:  потому  ли  она  отказалась  идти  за ним, несмотря  на то, что сама же
сказала ему: "Я вас люблю", потому  ли, что она, "как русская женщина" (a нe
южная  или  не   французская какая-нибудь), не способна на смелый шаг,  не в
силах   порвать  свои  путы,  не  в  силах  пожертвовать   обаянием  честей,
богатства,  светского  своего значения,  условиями добродетели? Нет, русская
женщина смела.
     Русская женщина смело пойдет за тем, во что  поверит,  и  она  доказала
это. Но она "другому отдана и будет век ему верна". Кому же, чему же  верна?
Каким это обязанностям? Этому-то старику генералу, которого она не может  же
любить, потому что любит Онегина, н за которого вышла потому только, что  ее
"с слезами заклинаний молила мать" а в обиженной, израненной  душе  ее  было
тогда лишь отчаяние и никакой надежды, никакого просвета?  Да,  верна  этому
генералу, ее мужу, честному  человеку,  ее  любящему,  ее  уважающему  и  ею
гордящемуся. Пусть ее "молила мать", но ведь она,  а  не  кто  другая,  дала
согласие, она ведь, она сама поклялась ему быть честною женой его. Пусть она
вышла за него с отчаяния, но теперь он ее  муж,  и  измена  ее  покроет  его
позором, стыдом и убьет его. А разве может человек основать свое счастье  на
несчастье другого?
     Счастье не в одних только наслаждениях любви, а  и  в  высшей  гармонии
духа.  Чем  успокоить  дух,  если  назади  стоит  нечестный,   безжалостный,
бесчеловечный поступок?
     Ей бежать из-за того только, что тут мое счастье?  Но  какое  же  может
быть счастье, если оно основано на чужом несчастии? Позвольте,  представьте,
что  вы  сами  возводите  здание  судьбы  человеческой  с  целью  в   финале
осчастливить людей, дать им наконец мир и  покой.  И  вот  представьте  себе
тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего  только  лишь
одно человеческое существо, мало того  -  пусть  даже  не  столь  достойное,
смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира  какого-нибудь,  а  просто
честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит  слепо,  хотя
сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив ею и  покоен.  И
вот только его надо опозорить, обесчестить и  замучить  и  на  слезах  этого
обесчещенного старика возвести ваше здание!
     Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?  Вот
вопрос. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди, для  которых
вы строили это здание, согласились бы сами принять  от  вас  такое  счастие,
если в  фундаменте  его  заложено  страдание,  положим,  хоть  и  ничтожного
существа, но безжалостно и несправедливо замученного, и, приняв это счастие,
остаться навеки счастливыми? Скажите, могла ли решить иначе  Татьяна,  с  ее
высокою душой, с ее сердцем, столь пострадавшим? Нет;  чистая  русская  душа
решает вот как:
     "Пусть, пусть я одна  лишусь  счастия,  пусть  мое  несчастье  безмерно
сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец,  никто  и  никогда,  а
этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят  ее,  но  не  хочу  быть
счастливою, загубив другого!" Тут трагедия, она  и  совершается,  и  перейти
предела нельзя, уже поздно, и вот Татьяна отсылает Онегина. Скажут: да  ведь
несчастен же и Онегин; одного спасла, а  другого  погубила!  Позвольте,  тут
другой вопрос, и даже, может быть, самый важный  в  поэме.  Кстати,  вопрос:
почему Татьяна не  пошла  с  Онегиным,  имеет  у  нас,  по  крайней  мере  в
литературе нашей, своего рода историю  весьма  характерную,  а  потому  я  и
позволил себе так об этом вопросе распространиться. И всего характернее, что
нравственное  разрешение  этого  вопроса  столь  долго  подвергалось  у  нас
сомнению. Я вот как думаю: если бы Татьяна даже стала свободною, если б умер
ее старый муж и она овдовела, то и  тогда  бы  она  не  пошла  за  Онегиным.
Надобно же понимать всю суть этого характера! Ведь  она  же  видит,  кто  он
такой: вечный скиталец увидал вдруг женщину,  которою  прежде  пренебрег,  в
новой блестящей недосягаемой обстановке, - да  ведь  в  этой  обстановке-то,
пожалуй, и вся суть дела. Ведь этой девочке, которую он  чуть  не  презирал,
теперь поклоняется  свет  -  свет,  этот  страшный  авторитет  для  Онегина,
несмотря на все его мировые стремления, - вот ведь, вот почему он  бросается
к ней ослепленный! Вот мой идеал, восклицает он, вот мое спасение, вот исход
тоски моей, я проглядел его, а "счастье было так возможно,  так  близко!"  И
как прежде Алеко к Земфире, так и он устремляется  к  Татьяне  ища  в  новой
причудливой фантазии всех своих разрешений. Да разве этого не  видит  в  нем
Татьяна, да разве она не разглядела его уже давно? Ведь  она  твердо  знает,
что он в сущности любит только свою новую фантазию, а не ее, смиренную,  как
и прежде, Татьяну! Она знает, что он принимает ее за что-то другое, а не  за
то, что она есть, что не ее даже он и любит, что, может быть, он и никого не
любит, да и не способен даже кого-нибудь любить, несмотря  на  то,  что  так
мучительно страдает! Любит фантазию, да ведь он и сам  фантазия.  Ведь  если
она пойдет за ним, то он завтра же разочаруется и взглянет на свое увлечение
насмешливо. У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром. Не такова она
вовсе: у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь,
все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа.  Это  ее
воспоминания детства, воспоминания  родины,  деревенской  глуши,  в  которой
началась ее смиренная, чистая жизнь, - это "крест и тень ветвей над  могилой
ее бедной няни". О, эти  воспоминания  и  прежние  образы  ей  теперь  всего
драгоценнее, эти образы одни только и остались ей, но они-то  и  спасают  ее
душу от окончательного отчаяния. И этого немало, нет, тут уже многое, потому
что  тут  целое  основание,  тут  нечто  незыблемое  и   неразрушимое.   Тут
соприкосновение с родиной, с родным народом, с его святынею. А  у  него  что
есть и кто он такой? Не идти же ей  за  ним  из  сострадания,  чтобы  только
потешить его, чтобы хоть на время из бесконечной любовной  жалости  подарить
ему призрак счастья, твердо зная наперед, что он завтра же посмотрит на  это
счастье свое насмешливо. Нет, есть глубокие и твердые души, которые не могут
сознательно отдать  святыню  свою  на  позор,  хотя  бы  и  из  бесконечного
сострадания. Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным.
     Итак, в "Онегине", в  этой  бессмертной  и  недосягаемой  поэме  своей,
Пушкин явился великим народным писателем, как до него никогда  и  никто.  Он
разом, самым метким, самым прозорливым образом  отметил  самую  глубь  нашей
сути, нашего верхнего над народом стоящего общества.  Отметив  тип  русского
скитальца, скитальца  до  наших  дней  и  в  наши  дни,  первый  угадав  его
гениальным чутьем своим, с историческою судьбой его и с  огромным  значением
его и в нашей грядущей судьбе, рядом с  ним  поставив  тип  положительной  и
бесспорной красоты в лице русской женщины, Пушкин, и, конечно,  тоже  первый
из писателей русских, провел пред нами в других произведениях этого  периода
своей деятельности целый ряд положительно прекрасных русских типов, найдя их
в народе русском. Главная красота этих типов в их правде, правде  бесспорной
и осязательной, так что отрицать их уже нельзя, они  стоят,  как  изваянные.
Еще раз напомню: говорю не как литературный критик,  а  потому  и  не  стану
разъяснять  мысль  мою  особенно  подробным  литературным  обсуждением  этих
гениальных произведений  нашего  поэта.  О  типе  русского  инока-летописца,
например, можно было бы написать целую книгу, чтоб указать  всю  важность  и
все значение для нас этого величавого русского образа, отысканного  Пушкиным
в русской земле, им выведенного, им изваянного  и  поставленного  пред  нами
теперь уже навеки в  бесспорной,  смиренной  и  величавой  духовной  красоте
своей, как свидетельство того мощного духа  народной  жизни,  который  может
выделять из себя образы такой неоспоримой правды. Тип этот  дан,  есть,  его
нельзя  оспорить,  сказать,  что  он  выдумка,  что  он  только  фантазия  и
идеализация поэта. Вы созерцаете сами и соглашаетесь: да,  это  есть,  стало
быть, и дух народа, его создавший, есть, стало быть, и жизненная сила  этого
духа есть, и она велика и необъятна.  Повсюду  у  Пушкина  слышится  вера  в
русский характер, вера в его духовную мощь,  а  коль  вера,  стало  быть,  и
надежда, великая надежда за русского человека,

     В надежде славы и добра
     Гляжу вперед я без боязни, -

сказал  сам  поэт  по   другому   поводу,  но  эти  слова  его  можно  прямо
применить ко всей его национальной творческой деятельности. И никогда еще ни
один русский писатель, ни прежде, ни после ею, не соединялся так задушевно и
родственно с народом своим, как Пушкин. О, у нас есть много знатоков  народа
нашего между писателями, и так талантливо, так метко и так любовно  писавших
о народе, а между тем, если сравнить их с Пушкиным, то,  право  же,  до  сих
пор,  за  одним,  много  что  за  двумя  исключениями  из  самых  позднейших
последователей  его,  это  лишь  "господа",  о  народе  пишущие.   У   самых
талантливых из них, даже вот у этих двух  исключений,  о  которых  я  сейчас
упомянул, нет-нет, а  и  промелькнет  вдруг  нечто  высокомерное,  нечто  из
другого быта и мира, нечто желающее поднять народ до себя и осчастливить его
этим поднятием. В Пушкине же  есть  именно  что-то  сроднившееся  с  народом
взаправду, доходящее в нем почти  до  какого-то  простодушнейшего  умиления.
Возьмите Сказание о медведе и о том, как убил мужик  его  боярыню-медведицу,
или припомните стихи:

     Сват Иван, как пить мы станем.

и вы поймете, что я хочу сказать.
     Все эти сокровища искусства и художественного прозрения оставлены нашим
великим  поэтом  как  бы  в  виде  указания  для  будущих  грядущих  за  ним
художников, для будущих работников  на  этой  же  ниве.  Положительно  можно
сказать: не было бы Пушкина, не было бы и последовавших за ним талантов.
     По крайней мере, не проявились бы они в такой силе и с такою  ясностью,
несмотря даже на  великие  их  дарования,  в  какой  удалось  им  выразиться
впоследствии, уже в наши  дни.  Но  не  в  поэзии  лишь  одной  дело,  не  в
художественном лишь творчестве: не было  бы  Пушкина,  не  определились  бы,
может быть, с такою непоколебимою силой (в какой это явилось потом, хотя все
еще не  у  всех,  а  у  очень  лишь  немногих)  наша  вера  в  нашу  русскую
самостоятельность, наша сознательная уже теперь  надежда  на  наши  народные
силы,  а  затем  и  вера  в  грядущее  самостоятельное  назначение  в  семье
европейских народов. Этот подвиг Пушкина особенно выясняется, если  вникнуть
в то, что я называю третьим периодом его художественной деятельности.

                                  -------

     Еще и еще раз повторю: эти  периоды  не  имеют  таких  твердых  границ.
Некоторые из произведений  даже  этого  третьего  периода  могли,  например,
явиться в самом начале поэтической деятельности нашего поэта, ибо Пушкин был
всегда цельным, целокупным, так сказать, организмом,  носившим  в  себе  все
свои зачатки разом, внутри себя, не воспринимая их извне.  Внешность  только
будила в нем то, что было уже заключено во глубине  души  его.  Но  организм
этот развивался, и периоды этого развития действительно можно  обозначить  и
отметить, в каждом из них, его особый характер  и  постепенность  вырождения
одного периода из другого. Таким образом, к третьему периоду  можно  отнести
тот  разряд  его  произведений,  в  которых  преимущественно  засияли   идеи
всемирные, отразились поэтические образы других  народов  и  воплотились  их
гении. Некоторые из этих произведений явились уже после смерти Пушкина. И  в
этот-то период своей деятельности наш поэт представляет  собою  нечто  почти
даже чудесное, неслыханное и невиданное до него нигде и ни у кого.  В  самом
деле, в европейских литературах были громадной величины художественные гении
- Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры. Но укажите хоть на одного из  этих  великих
гениев, который бы обладал такою способностью  всемирной  отзывчивости,  как
наш   Пушкин.   И   эту-то   способность,   главнейшую   способность   нашей
национальности, он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он  и
народный поэт. Самые величайшие  из  европейских  поэтов  никогда  не  могли
воплотить в себе с такой силой гений чужого, соседнего, может быть,  с  ними
народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа и всю тоску его призвания,
как мог это проявлять  Пушкин.  Напротив,  обращаясь  к  чужим  народностям,
европейские поэты чаще всего перевоплощали их в  свою  же  национальность  и
понимали по-своему. Даже у Шекспира его итальянцы, например, почти сплошь те
же англичане. Пушкин лишь один изо всех мировых  поэтов  обладает  свойством
перевоплощаться вполне в чужую национальность. Вот сцены  из  "Фауста",  вот
"Скупой  рыцарь"  и  баллада  "Жил  на  свете  рыцарь   бедный".   Перечтите
"Дон-Жуана", и если бы не было подписи Пушкина, вы бы никогда не узнали, что
это написал не испанец. Какие глубокие, фантастические образы в  поэме  "Пир
во время чумы"! Но в этих фантастических образах слышен  гений  Англии;  эта
чудесная песня о чуме героя поэмы, эта песня Мери со стихами:

     Наших деток в шумной школе
     Раздавались голоса,

это  английские  песни,   это   тоска   британского  гения,  его  плач,  его
страдальческое предчувствие своего грядущего. Вспомните странные стихи:

     Однажды странствуя среди долины дикой...

Это почти буквальное переложение первых трех страниц из странной мистической
книги,   написанной   в  прозе,  одного  древнего  английского  религиозного
сектатора,  -  но  разве  это  только переложение? В грустной и восторженной
музыке   этих   стихов  чувствуется  самая  душа  северного  протестантизма,
английского   ересиарха,   безбрежного  мистика,  с  его  тупым,  мрачным  и
непреоборимым  стремлением и со всем безудержем мистического мечтания. Читая
эти  странные  стихи,  вам как бы слышится дух веков реформации, вам понятен
становится  этот  воинственный  огонь  начинавшегося протестантизма, понятна
становится,  наконец, самая история, и не мыслью только, а как будто вы сами
там  были,  прошли  мимо вооруженного стана сектантов, пели с ними их гимны,
плакали  с ними в их мистических восторгах и веровали вместе с ними в то, во
что   они  поверили.  Кстати:  вот  рядом  с  этим  религиозным  мистицизмом
религиозные  же  строфы  из  Корана  или  "Подражания  Корану": разве тут не
мусульманин,  разве  это  не  самый  дух  Корана  и  меч  его,  простодушная
величавость  веры  и  грозная  кровавая  сила  ее?  А вот и древний мир, вот
"Египетские ночи", вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже
презирающие  гений  народный  и стремления его, уже не верящие в него более,
ставшие  впрямь  уединенными  богами  и  обезумевшие  в отъединении своем, в
предсмертной  скуке  своей  и тоске тешащие себя фантастическими зверствами,
сладострастием  насекомых,  сладострастием  пауковой самки, съедающей своего
самца.   Нет,   положительно   скажу,   не  было  поэта  с  такою  всемирною
отзывчивостью,  как  Пушкин,  и не в одной только отзывчивости тут дело, а в
изумляющей  глубине  ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов,
перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в
каком поэте целого мира такого явления не повторилось. Это только у Пушкина,
и   в   этом   смысле,  повторяю,  он  явление  невиданное  и неслыханное, а
по-нашему,   и   пророческое,  ибо...  ибо  тут-то и выразилась наиболее его
национальная   русская   сила,  выразилась  именно  народность  его  поэзии,
народность   в   дальнейшем  своем  развитии,  народность  нашего  будущего,
таящегося  уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа
русской   народности  как  не  стремление  ее  в  конечных  целях  своих  ко
всемирности и ко всечеловечности? Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас
же,  как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое
грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк.
     В самом деле, что такое для нас петровская  реформа,  и  не  в  будущем
только, а даже и в том, что уже было, произошло, что уже явилось воочию? Что
означала для нас эта реформа? Ведь не была же она только для  нас  усвоением
европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки. Вникнем, как
дело  было,  поглядим  пристальнее.  Да,  очень   может   быть,   что   Петр
первоначально только в этом смысле и начал производить ее, то есть в  смысле
ближайше утилитарном, но впоследствии, в дальнейшем развитии им своей  идеи,
Петр несомненно повиновался некоторому затаенному чутью, которое влекло его,
в его деле,  к  целям  будущим,  несомненно  огромнейшим,  чем  один  только
ближайший утилитаризм. Так  точно  и  русский  народ  не  из  одного  только
утилитаризма принял реформу, а несомненно  уже  ощутив  своим  предчувствием
почти тотчас же некоторую дальнейшую, несравненно  более  высшую  цель,  чем
ближайший утилитаризм, - ощутив эту цель, опять-таки, конечно, повторяю это,
бессознательно, но, однако же, и непосредственно и вполне жизненно. Ведь  мы
разом устремились  тогда  к  самому  жизненному  воссоединению,  к  единению
всечеловеческому! Мы не враждебно (как, казалось, должно бы было случиться),
а дружественно, с полною любовию приняли в душу нашу гении чужих наций, всех
вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом, почти
с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и  примирять
различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только
что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению
со всеми племенами великого арийского рода. Да, назначение русского человека
есть бесспорно всеевропейское и всемирное.
     Стать настоящим русским, стать вполне русским,  может  быть,  и  значит
только  (в  конце  концов,  это  подчеркните)  стать  братом   всех   людей,
всечеловеком, если хотите. О, все это славянофильство и  западничество  наше
есть  одно  только  великое  у  нас  недоразумение,   хотя   исторически   и
необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого  арийского
племени так же дороги, как и сама Россия, как и  удел  своей  родной  земли,
потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом  приобретенная,  а  силой
братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. Если  захотите
вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы  найдете  уже  следы  и
указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере  общения
нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей. Ибо,
что делала Россия во все эти два века  в  своей  политике,  как  не  служила
Европе, может быть, гораздо  более,  чем  себе  самой?  Не  думаю,  чтоб  от
неумения лишь наших политиков это происходило. О, народы Европы и не  знают,
как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть,  конечно,  не
мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все  до  единого,  что  стать
настоящим русским и будет именно значить:  стремиться  внести  примирение  в
европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в
своей русской  душе,  всечеловечной  и  воссоединяющей,  вместить  в  нее  с
братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и  изречь
окончательное  слово  великой,  общей  гармонии,  братского   окончательного
согласия всех племен по Христову евангельскому закону! Знаю,  слишком  знаю,
что  слова   мои   могут   показаться   восторженными,   преувеличенными   и
фантастическими.  Пусть,  но  я  не  раскаиваюсь,  что  их  высказал.  Этому
надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в
минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею  в  художественной
силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз,  я  ничуть
не новое говорю. Главное, все  это  покажется  самонадеянным:  "Это  нам-то,
дескать, нашей-то нищей,  нашей-то  грубой  земле  такой  удел?  Это  нам-то
предназначено в человечестве высказать новое слово?" Что  же,  разве  я  про
экономическую славу говорю, про славу  меча  или  науки?  Я  говорю  лишь  о
братстве людей и о  том,  что  ко  всемирному,  ко  всечеловечески-братскому
единению  сердце  русское,   может   быть,   изо   всех   народов   наиболее
предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых  людях,  в
художественном гении Пушкина. Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю  "в
рабском виде исходил благословляя" Христос.
     Почему же нам не вместить последнего слова его? Да и сам он не в  яслях
ли родился? Повторяю: по крайней мере, мы уже можем указать на  Пушкина,  на
всемирность и всечеловечность его гения. Ведь мог же он вместить чужие гении
в душе своей, как родные. В искусстве, по  крайней  мере,  в  художественном
творчестве, он проявил эту всемирность стремления русского духа  неоспоримо,
а в этом уже великое указание. Если наша мысль есть фантазия, то с  Пушкиным
есть, по крайней мере, на чем этой  фантазии  основаться.  Если  бы  жил  он
дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души  русской,  уже
понятные нашим европейским братьям, привлек бы их  к  нам  гораздо  более  и
ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду  стремлений
наших,  и  они  уже  более  понимали  бы  нас,  чем  теперь,  стали  бы  нас
предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно,
как теперь еще смотрят. Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может
быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но  бог  судил  иначе.
Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно  унес  с  собою  в  гроб
некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем.