- Жа-арко… - тянет Федор, прикусывая губы зубками белыми. – Ох, и жарко…
Сурова московская зима, выстыли палаты, как ни топи, метелица бьется в маленькие оконца, а ему, вишь, жарко. Вестимо – так плясать.
Опричник стаскивает сороку с черных, взмокших в пляске кудрей, за ней туманной пеленой тянется убрус. Он похож на покрывало вьялицы, что воет за окном, куржевиной покрытым, скребет, скребет по московским камням белыми когтями и плачет, точно вдовица рыдает по мужу. Как ни прячься – не скроешься, и тебя отплачет, как покойника. Холодно.
Хотя, нет, скроешься. Так мыслит зельный царь, Иоанн Васильевич, кутаясь в доху свою тяжелую и глядя на Басманова, на любимца своего. Кравчий берет кубок, пьет жадно, запрокидывая голову, смеется, обирая хмельные капельки с уст кончиком языка. Этот может, этому жарко. Смеется, как шальной, позвякивая бусами, жемчуга ловят на себя отсвет свечей, золотятся тускло, самоцветы переливаются, посверкивают, а еще пуще того сверкают глаза Федьки. Ох и большие, ох и синющие, что два омута, того и гляди, засосет в них, утянет. Что там, в этих омутах, никому не ведомо.
Никому.
А должно быть ведомо, - хмурится царь.
- Пойди сюда, ближе, сокол ясный, - велит.
Идет Басманов, позвякивают бусы, шуршит тяжкий подол. Идет кравчий, что женщина, осторожно переступает, будто себя расплескать боится, опускается у царских ног, снизу вверх глядит, заглядывает. Золотыми волнами, литыми складками раскладывается вокруг его ног юбка девья. Тонок стан, тонки руки, в золоте все, будто не муж, а взаправду девка. Нет, не девка даже, идол изукрашенный. Нежен абрис лба, тонкие крылья носа трепещут, зеницы глядят на царя внимательно, так и ловят – что скажет? А что сделает? На ланитах цветет, разгорается румянец, отчего еще краше кравчий.
- Ишь… Баской ты у меня, Федорушка, - говорит Иоанн.
Да протягивает руку, длинными пальцами берет смоляную прядь, сбирает в кулак, заставляя склонить голову, вцепляется, будто и не пальцами, когтями. Недоуменно чуть распахиваются глаза синие, как сумеречное небо, шипит Басманов, что твой кот.
- Больно? – спрашивает Иоанн, - Больно тебе, Федюшка?
- Больно, государь… - выдыхает Басманов будто удивленно, мол, как это так – больно, мне больно?
Выпускает прядку Иоанн, рукою скользит пониже, беря опричника за подбородок, притягивает, принуждая податься вперед, подняться чуть, пытливо вглядывается в ипостась, долго-долго глядит, будто что там вычитать хочет. Будто запретную книгу читает царь.
Ждет Федор, наглядится царь, после приподнимет подол тяжелый, сорвет бусы разноцветные, рубаху искомкает, лаская жадно и жестоко. Может – побьет, может – полюбит, и не угадаешь.
А Иоанн отстраняется, отталкивает Федора, поднимает убрус, глядит сквозь него на любимца, велит вдруг:
- Уйди вон.
Чуть ниже приклоняется Басманов, чтобы в очи царские заглянуть, моргает растеряно, вспархивают вежди чернющие, сурьмленные:
- Что, государь мой, что такое?
- Пойди прочь, - второй раз молвит царь, и вдруг замахивается коротко, бьет Федьку по лицу. Длань у государя тяжела, и кажется еще тяжелее от массивных перстней. Басманов отшатывается от удара, вскидывает руку тонкую, метнув рукавом широким, карминная струится из разбитого носа кровь.
- Прочь!
Поднимается кравчий, собирает подол струистый руками, будто боится, чтоб не шуршал, да места лишнего не занял, тускнеет глазами. А багряная струйка все тянется, ползет к губам. Тяжело глядит царь, как уходит Басманов.
***
Сдирает с себя Федька девичьи уборы, катятся, катятся жемчуга да каменья, блестят, как слезинки. Постыла юбка, что царь без стыда на себя пялить велит, прямо на рубаху мужскую, с вышивкою – да девичий сарафан. Срам, но обвыкся Басманов, все ему нипочем. Или не сам тому рад был, не сам ли веселился, да плясал что безумный? Было такое, да прошло. Минуло. Сейчас не мил опричнику ни сарафан, ни летник. Темные очи у царя нынче, недобрые.
Выкатывается Федор из царского терема бегом, в метель, в стужу и темень, расхристанный весь, в кафтане распахнутом, черпает в руку снегу, да мажет по лицу, размазывает кровушку, а кровушка все текет. Ломит переносье, тают снежные пушинки на ланитах, на губах. Запрокидывает Басманов голову, ловит снег ртом, как пес бездомный, тоскующий – вот-вот взвоет на луну. Да и луны-то не видать за метелицей. Льнет конь вороной, в изгиб локтя сует морду умную – будто утешает. Рвет повод царский кравчий – да в седло, что птица, взлетает.
А дома встречает его супружница, Варвара. Всплескивает руками, рукава белые взмывают, аки крылья. Вваливается домой Федор, лик окровавленный не прячет.
- Федя… Федюшка… - и сама уж плачет, слезами омывает кровушку мужнину княжна, рукавами да волосами отирает ее, целует Басманова в маковку. – Что ж такое-то, Федя…
- Измаялся я, Варя, не сдюжу более… - шепчет Федор устами, с мороза онемелыми. – Измаялся!
- Ничего, ничего, Федя… - крепче жмет к себе Варвара мужа.
А Басманов мечется по светлице, что зверь лесной в клети, мается, черен, как ворон. Терзает пальцами сильными ворот рубахи распахнутый, златом расшитый, комкает, будто душно ему, будто припала вдруг злая хворь, выдыхает:
- Постыл ты мне, царь, не замай более! Не замай, Иоанн Васильевич… Ваня, Ванюшка…
Глядит Варвара очами распахнутыми, страшны ей речи мужнины, а паче того горестно за Федора. Красивый был всегда, шальной, не жил – летел, что птица крылатая в небе, не гляди, не догонишь, куда! Все нипочем было, хошь на казнь лютую за государем, хошь на пир веселый. А тут – вишь, что сделалось. Знала княжна, знала, что исподволь набиралась в Басманове злая, темная горечь, долго уж сосала жадными устами сердечко. Обнимает она супружника, слезами горючими омывает, тщится смыть хворь душевную. Ломит руки Федор, шепчет оголтело, зло:
- Не сдюжу более… Отыми ты у меня красу окаянную, отыми, как и не было ее, чтобы не люб я был более государю! Слышишь, отыми!
- Федя… - льнет к нему Варвара горлинкой, испугано руки его сжимает, будто крылья, чтоб не улетел. – Федя, кому ж ты молишься, Феденька…
Про то Федор и сам не ведает, не находится ответить. Явись ему святой – умолит святого, сунь рогатый рыло поросячье в светлицу – умолит и рогатого. Поникает Басманов, кудри крутые вороным крылом кроют зеницы лазоревые. Щурит лампадка глаз золотой, неверный за спиною Басманова, будто со звездочками за метелицею перемигивается, глядят строго образа в маковку Федьке.
Утишился Басманов, главу на грудь женину приклонил, в ее руках избытие нашедши, и уж смеется, будто серебром перезвякивает, зубы жемчужные кажет:
- Спужал я тебя, Варя? Не кручинься, я тебе ожерелий яхонтовых надарю… Царь-батюшка снова велел себя нынче тешить, в бабском сарафане плясать да в сороке, вот смеху-то, Варь.
Тянет Варвара руку белую к лицу Федора, кровушка рдяная унялась, да еще не отерлась.
- А это меду хмельного я перебрал, - жмет длань ее Басманов, - да и о косяк дверной грянулся. Уж и веселился надо мною Вяземский.
Варвара, сторожась еще поверить, что минуло недоброе, улыбается в ответ:
- А Петруня нынче долгонько уснуть не хотел…
- А ты скажи, мол, батька баял, коли спать не станет, медведюшка из лесу придет да заломает.
Смеется Федор, смеется Варвара, меж перстами волоса мужнины пропуская, ласкает главу вороную.
Да недолго отдыхал Басманов, к груди жениной припавши. Затопотали подковы по снегу плотному на дворе, зафыркал конь – то гонец государев.
Неспокойно нынче Иоанну, то гнал любимца своего – а то человека в ночь, да в метелицу и зябь, за ним послал, велит немедля явиться. Охает Варвара, недоброе чует, ой, недоброе. Глядит в ипостась мужнину, мнится ей тень чернющая, грозовая над дерзкою главою басмановской. Чудится вдруг излом бровей скорбный, тени синие вкруг очей затуманенных, уста закушенные болезненно.
Хватает она руки Федоровы, прижимается, молит:
- Боязно мне, Феденька! Не ходил бы…
Но смеется Федор, в уста алые целует ее:
- Не печалуйся, Варь, я тебе леденцов принесу.
Не надо Варваре леденцов, ей мужа хочется, живого, здорового, да чтоб с нею был, но государю супротив разве скажешь.
Встряхивает Басманов кудрями черными, уходит прочь из дому на зов государев.
***
Все еще стыло в палатах царских.
Вольно оглаживает Иоанн выю Федорову, пальцами водит вверх и вниз, зарывается в ворот кафтана басмановского, улыбается себе.
- Ты не держи на меня зла, Федюша, - говорит, рукою невесомо побитого носа касается. – Тошно мне, печалуется сердце мое. Я тебя за огорчение уж наряжу в яхонты, в перлы да адаманты, в шелк да в аксамит.
- Не надо, государь, - опускает ресницы Басманов долу, клонит головушку на плечо государево, вышивка бисерная да золотная царапает висок, - не надо мне яхонтов и аксамита не надо. От себя не гони только.
- Ох, и лукав, - смеется Иоанн, обнимая стан кравчего. – У самого каменьев не меряно, уборов поболе, чем у иной девицы красной.
- Отыми! – встряхивает Федька кудрями с лихостью прежней. – Не за то служу, государь.
- Не за то, - эхом вторит Иоанн, а сам все вглядывается, вглядывается в лик Федькин пригожий, в зеницы синие. Льнет кравчий, беззаботно, что птаха, перебирает концы пояса царского тяжелого, изукрашенного, а ланиты так и алятся маковым цветом, что у девицы.
- Подай испить, - велит Иоанн, вспархивает Федька, наливает в кубок золоченый романеи сладкой, подносит царю. Протягивает, сам пальцами будто случаем руку Иоаннову мажет – горяча кожа у Басманова, что в лихорадке озноблой. Усмехается в бороду царь, не кубок берет – руку под федоров рукав запускает, пожимает запястие, гладит ласково. К себе тянет, на колени сажает опричника, будто полюбовницу. Сам подносит к его устам кубок хмельной. Невзначай будто молвит, как о неважном:
- А Лексея-то Басманова я ведь в застенок велел, Федюшка.
Дрожит длань кравчего, чашу сжимающая, точно снова ударил его царь безжалостно.
- Батьку?.. – что дитя малое выдыхает Федор. – Векую, государь? Как же это…
- Что тебе батька? – жжет его очами Иоанн безжалостно. – Не ты ли, опричник, крест целовал, что не знаешь ни отца, ни матери, дабы бденно покой мой беречь?
- Исполать тебе, государь, - подбирается кравчий, огнем плескают очи лазоревые, - вот так ты меня награждаешь за службу мою верную? Аще дар такой, всех искренних моих изведешь, али недовольно я послужил тебе? Али за муки, за смерть отцовскую меня яхонтами да адамантами даришь?
Рукою сильною толкает государь кравчего своего, любимца пригожего, скидает с колен, плескает романея дождем, да на пол, на уборы дорогие, хмурит чело Иоанн:
- Много попускал я тебе, Федька, буйства, но такого наперед не попущу. Крепко помни, не попущу!
- Уж и молвить не велишь, - щерится улыбкою опричник, да улыбка та, что оскал. - Так вели казнить!
И умолкла вьялица, плач уняла, будто слушает вдовица горестная, дух затаив – что-то скажет царь. А что сделает?
- Добро, - молвит Иоанн. – Добро же, Федор.
***
Крепко стоит на кривых ногах своих Григорий Лукьяныч, руки в бока уперев, хохочет, что черт в геенне, тешится. Бородища ржавая, будто пламень адский, у Скуратова. Тычет пальцами в грудь Федорову впалую, глумится:
- То-то ты веселился надо мною, Федора, то-то насмехался, дерзостник, мол, пес государев рыжий. Теперь ужо я потешусь. Над батькой твоим потешился, теперь и твой черед припал. Ох, и горд был Лексей Басманов, велми горд, а все одно, дыба да клещи каленые всех ровняют…
Тяжко дышит Басманов, воздух из груди толкает, будто камень в гору. Мнится Федору – не единой целехонькой косточки нет во всем его теле, кажется, семь шкур спустил с него Скуратов, да за осьмую берется. Терзает тело белое боль лютая, злая. Прикрывает зеницы Федор, стона сдержать моченьки нет, губы до крови терзает бывший царский кравчий. Локотки Федькины скручены накрепко, да кверху вздернуты – страшна дыба, а темень душевная того страшнее.
А Скуратов, знай себе, измывается:
- Ишь, любимец царский, что-то ты теперь не сверкаешь очами гордыми? Али дмитися нечем, Федорушка? Али прыть всю порастерял? Красу-то растратил, слышь, не люб ты царю нынче.
Вскидывает Федька главу непокорную, ахает Григорий Лукьяныч – как есть, смеется Федька, окаянный, слова, что плевки меж зубов выбрасывает:
- Не люб? Того и просил, знай… пес рыжий…
А над главами их, за стенами каменными, крепкими метелица все знай себе, убивается, плачет. Да не она одна.
Другие произведения автора:
Книга Глефы. Глава VI (1)
Книга Глефы. Глава III (2)
***
Это произведение понравилось: