Повороты судьбы

8 февраля 2015 — Анатолий Кульгавов

Светлой памяти Петра Мироновича Машерова.

Теперь и всегда!

 

 

 

 

 

…Едва ли не с первых дней моей школьной учёбы, почерк мой сделался буквально притчей во языцех – через несколько минут и сам не мог прочесть написанное мною же самим. А дело-то всё было вот в чём.

Мои родители поженились, учась в институте. Отец, правда, перед поступлением в институт отслужил в армии, а перед армейским призывом успел год отработать на заводе. В дальнейшем это ему очень пригодилось, поскольку, по тогдашним законам, учёба в институте, так же как и армейская служба, засчитывалась в трудовой стаж лишь тому, кто до армии и до института успел приобрести этого трудового стажа хотя бы год. А больничный же оплачивался в стопроцентном объёме от заработной платы лишь тому, кто уже имел общего трудового стажа не менее восьми лет, и при этом ещё являлся членом профсоюза. Поскольку членами профсоюза тогда являлось фактически всё взрослое население страны, что, само по себе, было, несомненно, хорошо, то в случае болезни – особенно, болезни тяжёлой и продолжительной – актуальность приобретал именно вопрос о восьмилетнем трудовом стаже, который успел у моего отца, как бы между делом, накопиться в первые же годы работы после окончания института, что, как я уже сказал, в трудную минуту сослужило ему, да и всей нашей семье, великую службу. Впрочем, об этом – немного позже.

Как я позднее узнал, связь между моими родителями возникла именно во время учёбы в институте – и всё как-то по глупости, да, говоря откровенно, больше по пьяному делу, чего потом ни мать, ни отец и сами не отрицали. Оно бы и окончилось ничем, если бы не случилось, в конце концов, той злополучной беременности, в результате которой на свет и появилась та весьма сомнительная и зловредная личность, что пишет в данный момент эту самую историю.

Отцу моему следует отдать должное. Он не подался «в кусты», как сделали бы, несомненно, на его месте некоторые, а честно признал свою ошибку, равно как и свою ответственность за её результат, оформив с моей матерью отношения ещё до моего появления на свет. Правда, в доме моего деда по отцу – а у него был свой собственный дом, где мой отец и вырос, и жил до случившегося – родители как бы не прижились. Позднее я узнал, что не прижились исключительно из-за моей матери, привыкшей к жизни в комфортабельной городской квартире.

Кое-что придётся сейчас рассказать и про моего дедушку по материнской линии. Хотя, по-правде сказать, не очень-то хочется это делать – заведомо неблагодарное занятие. Но приходится. В противном случае, боюсь, некоторые вещи, о каковых речь пойдёт дальше, будут понятны не до конца.

Дедушка мой был кадровым военным, относившемся к той породе военных людей, которые бывают храбрыми сверх всякой меры, но … лишь на поле боя, в мирной же жизни, особенно – в жизни домашней, они – сама бесхарактерность и бесхребетность. Плюс к тому – слепая привычка к послушанию перед всяким вышестоящим начальством, доведённая временами до какого-то вселенского абсурда. Родился он ещё до революции, на Западной Украине, в знатной, но обедневшей семье польского шляхтича, который, по причине безденежья, всю свою сознательную жизнь служил в должности управляющего на одном из заводов.

Не знаю всех подробностей, но факт остаётся фактом: в самом начале Первой Мировой Войны отец моего дедушки оказался в действующей армии, разумеется – в офицерском чине, хотя, насколько мне известно, не очень уж и высоком. Через год примерно пришла похоронка. А потом, представьте себе, выяснилось, что он жив, правда – не вполне здоров, ввиду того, что сказывалось полученное на фронте ранение, которое, и в самом деле, имело место быть. Только обитает он где-то в другом городе, под другой фамилией, и… с другой женщиной. Вот, собственно, и всё, что дошло до нас. Наверное, то была какая-то потрясающая любовная история, достойная пера самых великих романистов. Но лично я, за отсутствием достаточного количества достоверного материала, предпочитаю не прибегать к фантазиям, ограничившись лишь скромной констатацией тех, более чем скупых, фактов, каковыми располагаю в действительности.

Дедушка мой тогда остался в семье за старшего. К тому же, и его мать прожила потом совсем недолго. У него были ещё два брата и сестра.

Как ни странно, но лишь революция дала ему возможность продолжить прерванное образование. Так и стал мой дедушка кадровым военным, окончив Одесское Пехотное Училище. Кстати, существует ли оно сейчас, в нынешней «незалежной»?

В ближайшее время после окончания вышеозначенного училища, мой дедушка женился. Сразу оговорюсь: не на моей бабушке – с ней он встретился гораздо позднее. Всех обстоятельств той его женитьбы никто в нашей семье до конца не знал. Эту тайну дедушка унёс с собой в могилу. Позднее бабушка рассказывала, что с дедушкиных слов ей удалось ещё в первые годы их совместной жизни узнать, что, вступая в брак со своей первой женой, дедушка пребывал в полной уверенности, что она – актриса, на деле же оказалось – всего лишь театральная костюмерша. К тому же, ещё и жидовка. Отношения у них складывались наикошмарнейшим образом, в результате чего дедушка начал попивать – увы, от этой пагубной страсти он так и не смог избавиться в полной мере, фактически до конца своих дней. Случалось, и – не будь тем словом помянут – погуливал. Его первая жена, желая отомстить, однажды написала на дедушку донос… Это было в предвоенные годы. С Польшей отношения были крайне сложные. А тут ещё – печально известное дело Тухачевского, готовившего вооружённый переворот, к счастью вовремя провалившийся. А дедушка-то мой, как я уже сказал, был поляк. Кроме того, и с классовой точки зрения его происхождение выглядело, мягко говоря, далеко не безупречным.

Дальше было несколько месяцев, проведённых в переполненной до отказа тюремной камере, где политических держали вместе с уголовниками, делая это вполне сознательно и целенаправленно, поощряя со стороны последних всевозможные отвратительные выходки. Впрочем, об этих весьма неприглядных страницах нашей истории сказано и написано достаточно много, и по делу, а чаще – нет, и у меня вряд ли получится прибавить ко всему сказанному и написанному прежде меня другими что-либо принципиально новое. Были в дедушкиной жизни и печально известные «допросы с пристрастием». Хотя, этого-то «добра» у нас хватало во все эпохи. И сейчас хватает ни чуть не меньше, а даже ещё больше. Так что, руководствуясь исключительно чувством элементарной исторической справедливости, я не стану и на этом особенно заострять ни своё внимание, ни внимание уважаемых читателей.

Ещё немногим раньше дедушка окончательно потерял связь со своими братьями, поставившими вопрос ребром после какой-то очередной низости со стороны своей новоявленной как бы родственницы: или ты с нею расстанешься, или – братьев у тебя нет. Вскоре и его сестра вышла замуж за военного капельмейстера, тоже, между прочим, поляка, и тоже рождённого на земле Западной Украины, тоже принципиально не пожелавшего поддерживать какие бы то ни было родственные отношения с человеком, который связал свою жизнь со столь подлой и грязной женщиной, при том ещё и жидовкой.

Всё это, думаю, вполне определённо подтверждает отмеченный мною выше прискорбный факт того, что дедушка мой, действительно, был абсолютно не приспособлен к гражданской жизни, проявляя в ней на каждом шагу просто фантастическую бесхребетность и бесхарактерность. Хотя, на фронте, пожалуй, мало, кто мог сравниться с ним как по части храбрости, так и по части командирского таланта. И надёжнейшим подтверждением тому служило, служит и будет служить всегда великое множество орденов, – и советских, и польских (дедушке, ведь, и в польской армии послужить довелось) – украшавших дедушкин праздничный пиджак, который сам он надевал лишь в особых случаях. Он никогда на моей памяти не носил военную форму. Не знаю, в чём тому была причина. Но это было так.

Говоря о той малоприятной странице дедушкиной биографии, что успел затронуть выше, скажу в заключение ещё несколько интересных, хотя, и не очень симпатичных, мягко говоря, вещей, без которых мой рассказ был бы неполным.

Дедушке исключительно повезло. Через некоторое время его выпустили из тюрьмы, вернув все документы, включая партбилет – он уже не один год к моменту описываемых событий состоял в партии. Велели на следующий день вернуться в свою воинскую часть и приступить к выполнению своих служебных обязанностей так, как будто ничего и не было, и на протяжении всей дальнейшей жизни хранить строжайшее молчание об этом ужасном происшествии, и во всех каких бы то ни было анкетах и прочих документах указывать неизменно: «судим не был, под следствием не состоял».

Вот, собственно, и всё, что удалось бабушке выяснить из скупых дедушкиных рассказов в первые годы их совместной жизни, и что, спустя много, много лет, уже после того как дедушки не было в живых, она пересказала мне. В дальнейшем, по крайней мере, по её собственным словам, дедушка и вовсе избегал разговоров с ней на подобные темы. Не знаю, конечно, и не могу знать, чем объяснить подобное везение, о котором большинство людей, оказавшись в ситуации, аналогичной той, в которой оказался мой дедушка, не могли даже мечтать. То ли, и вправду, благоволение судьбы, то ли, в самом деле, редкостное везение, каковое тоже иногда случается в жизни, то ли, быть может, он был с бабушкой всё же не вполне откровенным, чего-то ей не договаривая. Вообще-то, строить догадки и различного рода предположения – дело неблагодарное. И не люблю я сам подобными вещами заниматься. Потому, опять же, предпочту ограничиться констатацией тех немногих вещей, которые известны мне на самом деле, по крайней мере – в том виде, в каком они до меня дошли.

Ещё, помню, рассказывала бабушка, как однажды на фронте, встретившись с каким-то своим давним одесским знакомым, с которым не виделись ещё с довоенных времён, дедушка представил ему мою бабушку словами: «Знакомься, Ваня, это – моя жена», после чего у того знакомого аж засияли глаза, и он, не скрывая своего восторга, говорил: « Так, значит, ты женился второй раз! Какой же ты молодец! Как ты здорово сделал, что бросил ту недобитую паскуду! Давно пора было! Давно пора!».

А после войны, уже вернувшись из Польши, где задержаться пришлось аж до 48го года – не отпускали в польской армии, куда дедушку перевели с первых же дней её создания, и где ему, вместе с моей бабушкой, поскольку она была уже его законной женой, пришлось принимать присягу, - а потом ещё послужив во Владикавказе, носившем в те годы имя Орджоникидзе, и ещё немного – в Зернограде, и лишь после того, оказавшись в Новочеркасске, довелось пообщаться с такой организацией как КГБ. Причём, повестка оттуда пришла на бабушкино имя. Дедушка же, не зная в чём дело, пошёл с нею вместе. Там бабушку спрашивали, знает ли она тех-то и тех-то людей, называя их имена и фамилии. Она отвечала, что слышит о них в первый раз. Так оно и было. Дедушка, находившийся тут же, присутствуя при этом разговоре, вскоре сообразил, что к чему, и вмешался в разговор одной лишь единственной фразой: «Это – моя вторая жена, мы познакомились на фронте, и о тех делах она не может знать ничего», на что следователь, даже слегка растерявшись, ответил: «Так бы сразу и сказали». И тут же, обратившись к бабушке, произнёс: «В таком случае, вы, действительно, не можете знать никого из тех людей. К вам больше нет вопросов. Идите». Надо думать, дедушкина первая жена была ещё та штучка. А, ведь, я не сказал о том, что, помимо всего прочего, у дедушки от того брака был сын – стало быть, мой дядя.

Звали его Генрих. Я звал его: дядя Гарик. Его жену звали Евдокия. Отчества её, если честно, я так и не узнал. Тогда было вполне достаточно того, что я обращался к ней: тётя Дуся, сейчас же – спросить об этом не у кого. Да и не очень нужно. К тому же, наши жизненные пути не так уж и часто пересекались, пока и вовсе не разошлись – окончательно и бесповоротно.

Кое-что, однако, для полноты картины, придётся сказать и о дяде Гарике, и о его семье.

Как позднее мне рассказывала бабушка, уже живя в Новочеркасске, дедушка отправился в Одессу с целью навестить своего сына. А вернулись они вдвоём. Говоря по-простому, дедушкина бывшая жена его спихнула. Воспитывай, мол, сам. Тогда дедушка хотел устроить его в ростовское мореходное училище, известное в просторечии как «Седовка», поскольку носит оно имя адмирала Седова. Но Гарик получил из Одессы письмо от своей мамани примерно такого содержания, дескать, не поддавайся, сынок, от тебя желают избавиться. Гарик послушал свою мать, и, самым натуральным образом, удрал – к ней же, в Одессу. А, ведь, дедушка, на самом деле, собирался сделать из него человека, намереваясь вырвать из прежнего сомнительного окружения, оградить от вредного влияния всяких интриганов и проходимцев, искренне полагая, что флотская жизнь поможет вытравить из его души и характера еврейские начала. Увы…

В дальнейшем он учился в обыкновенной школе, потом – в каком-то ремесленном училище. Дальше шло вообще что-то непонятное. С годами он начал пить. К тому моменту как я увидел дядю Гарика впервые, он пребывал уже в достаточно солидном возрасте, успев дважды по решению суда отбыть срок в ЛТП, куда, как, возможно, некоторые ещё помнят, отправляли на принудительное лечение злостных алкоголиков, на которых уже не действовали никакие другие меры.

У дяди Гарика с тётей Дусей было двое детей – сын Гена, и дочь с таким странным именем Рина. Оба они были значительно старше меня. Исходя из сказанного, я доводился им, насколько понимаю, двоюродным братом. Гену и Рину я видел всего лишь однажды. Сначала – Гену. А Рину – гораздо позже, спустя несколько лет. Знаю, что, ещё учась в школе, Гена пристрастился к наркотикам – тогда это была такая редкость! И вместе с тем – такая дикость! Он тоже подвергался принудительному лечению. Позднее и сам попытался заработать на перепродаже этого зелья, но по дороге его сцапали с большой партией на руках – дело кончилось судом и весьма основательным сроком. Он отсидел. Выйдя, опять взялся за старое. Жил – как придётся, и на что придётся. Вскоре умер. Через некоторое время скончался от цирроза печени и дядя Гарик. Рина – пожалуй, самый серьёзный человек в этом, с позволения сказать, семействе – вышла через некоторое время замуж, и уехала в Новороссийск, по дороге специально сделав крюк, чтобы повидаться с нами, а я же, по закону житейской подлости, тогда был в больнице. К тому же, Рина объявилась у нас без предупреждения, и всего – на пару часов. Свой новый адрес она не оставила. Почему? – Это уж, сами понимаете, вопрос исключительно к ней самой. Бабушка говорила, что, растерявшись и оторопев от неожиданности, так и не догадалась спросить у Рины этот адрес её нового местожительства, опомнившись лишь после отъезда Рины, успокаивая, правда, себя надеждой, что Рина, наверное, ещё когда-нибудь нам напишет. Матери моей тоже в тот вечер, по какому-то странному стечению обстоятельств, тоже не оказалось дома, а отец уже с нами тогда не жил. К величайшему сожалению – как моему, так и бабушкиному – Рина нам так и не написала. Признаться откровенно, я был в неё чуточку влюблён.

Тётя Дуся и прежде писала крайне редко. Телефона у неё никогда не было. Теперь и вовсе перестала писать. У нас, к тому же, каким-то непостижимым образом, пропали не только все её прежние письма, но и вообще все бумаги, в которых только мог значиться её адрес. Да, собственно, никто из нас трагедии в том не усмотрел. Как говориться: была без радости любовь, разлука будет без печали. Правда, Рину вспоминаю и сейчас. Где она? Как сложилась её жизнь?

Заканчивая рассказ об одесских делах, коснусь ещё одного факта, способного, на мой взгляд, пролить дополнительный свет на некоторые нюансы всего того, о чём уже было сказано.

Когда дядя Гарик – тогда, разумеется, ещё никакой не дядя, а просто Гарик – достиг своего совершеннолетия и мой дедушка имел все законные основания для прекращения выплаты алиментов, его бывшая жена, это исчадие сатаны – а иначе не назовёшь! – предъявила ему судебный иск, мотивированный тем, что, якобы, живя с ним, потеряла здоровье. Хотя, если по справедливости и по факту, то скорее - всё было наоборот. Она даже документы медицинские добыла, подтверждающие обоснованность её претензий. Дело, в общем-то понятное: жидовке, проживавшей в таком насквозь прожидовленном городе, каковым изначально являлась и является Одесса, получить такие документы от знакомых ей врачей-жидов особого труда не составляло. В принципе, все её козни не так уж и трудно было разоблачить в суде, что дедушка и намеревался сделать. Но бабушка моя ему отсоветовала, жалея его и так порядком потрёпанные нервы. Мол, плюнь, не связывайся. Будь выше этих несчастных денег. Пусть эта чёртова жидовка подавится. Ни много, ни мало, почти сто рублей, теми, полновесными советскими деньгами пришлось платить моему дедушке каждый месяц на протяжении большей части своей жизни, пока эта жидовская гадина не нашла свой позорный, бесславный конец. А конец её, и в самом деле, был позорным и бесславным. Рядом с нею в тот момент никого не оказалось. Тело в пустой квартире успело разложиться. В довершение ко всему, и документов её не нашли. Потому и хоронили под девичьей её фамилией. Это произошло уже при моей жизни, где-то года за три – за четыре до того, как дедушка сам неизлечимо заболел, слёг и уже больше не встал никогда.

Скажу ещё вот что. Уже давно ловлю себя на мысли о том, что лично мне представляется достаточно спорным (это, как минимум – достаточно спорным) такое рассуждение, бытующее среди многих людей: мол, надо быть выше всяких дрязг и обид, пусть берут, быстрее подавятся. Нет, друзья мои, никто не подавится. Не подавится хотя бы потому, что, как известно, аппетит приходит во время еды. А если же будешь выше того, что кто-то там обошёлся с тобой несправедливо, или, того хуже, присвоил то, что по праву должно принадлежать тебе, то тех мерзавцев как раз именно этот вариант и устроит больше всего. Пока ты будешь где-то там парить в облаках, они будут обустраивать свои подлые дела здесь и сейчас, в том числе, и в первую очередь, и за твой счёт, равно как и за счёт многих и многих других идеалистов, подобных тебе. Нет, не зря, видно, утверждал классик, сказавший, что идеализм – это пустоцвет на живом древе жизни.

Собственно, если говорить газетным языком, такова была моральная и идейно-нравственная среда, в которой я появился на свет, и в которой прошло моё детство. Но, спешу вернуться к тому, что пока ещё недосказал про моих родителей.

…После моего появления на свет, мать окончательно забросила институт, и больше уже не училась нигде и никогда. Отец, как бы тяжело ни было, всё же осилил учёбу, часто подрабатывая грузчиком на молзаводе, поскольку гордость не позволяла ему принимать материальную помощь от своих родителей, и тем более – от родителей своей жены. Работа на молзаводе устраивала отца в тот момент его жизни, прежде всего тем, что там практиковалась подённая оплата в конце рабочего дня. Можно было отработать всего несколько часов, и уйти. Разумеется, на размере оплаты это тоже прямо отражалось.

После окончания института, отец получил распределение в один из посёлков, находившихся далеко на севере – всего лишь в семи километрах от границы с Коми АССР. Отца это не очень-то обрадовало, хотя бы потому, что, во-первых – он плохо представлял себе северную жизнь, а во-вторых – считал, и, пожалуй, считал совершенно логично, что если уж занесла судьба в такую даль, то уж лучше бы в подобном случае оказаться ещё чуть дальше, на те же злосчастные семь километров, которые, всё равно, ничего принципиального не значат, но зато, там уже получать на законных основаниях все северные надбавки. Тем не менее, жизнь, как и история, не знает сослагательного наклонения. Произошло только то, что произошло. Родители уехали. Поначалу меня оставили на попечение бабушки с дедушкой. В этом тоже был смысл. Ехать на север, фактически – навстречу неизвестности, зная заранее, что, в лучшем случае, не меньше года придётся жить, снимая угол в чужой квартире, и при этом ещё брать с собой ребёнка, к тому же – рождённого на юге, так же как и его родители, да ещё с успевшей к тому времени обнаружиться серьёзной болезнью почек и с обнаруженной чуть позже не менее серьёзной болезнью сердца, сопровождающейся какими-то чрезвычайно странными шумами! Естественно, на это готов решиться далеко не каждый. Если честно, я бы, в своей нынешней взрослой жизни, тоже не решился.

Родители забрали меня только через год, когда отец уже получил своё собственное жильё. Конечно, не собственное в теперешнем буквальном понимании этого слова. Оно было ведомственным. Половина дома с отдельным входом. Дом тот строился на двух хозяев и принадлежал лесхозу, в котором работал мой отец, и был там на хорошем счету, невзирая на то, что здесь он окончательно дал волю своему пристрастию к спиртному, что было у него едва ли не наследственным. Да и мать моя от отца не отставала.

Дом наш стоял на самом краю огромного клеверного поля. Вдалеке виднелась дамба, протянувшаяся в обе стороны, насколько хватало глаз, уходя за пределы видимости. Мне тогда казалось, что за той дамбой начинается какой-то совсем иной, неведомый для меня мир. Но побывать там довелось лишь однажды, когда ехали мы на попутном грузовике по осеннему бездорожью в областную больницу – я тогда сильно заболел, поселковые врачи были бессильны.

В нашем доме, на стене самой большой и как бы главной комнаты висела коллективная фотография, какие делают после окончания института – огромная как плакат, будто утыканная небольшими аккуратными кружёчками, из каждого кружёчка смотрело лицо того, или иного выпускника, в том числе был и кружёчек с лицом моего отца. Это я запомнил на всю жизнь.

Впрочем, я уже говорил о тех северных делах в моих прежних рассказах. Не буду повторяться.

Ближе к зиме у нас случился пожар. Отец, в очередной раз напившись, попробовал разжечь печку бензином. Едва не спалил весь дом. Сам обгорел настолько, что из районной больницы его срочно отправили в областной ожоговый центр, где делали пересадку кожи.

Я окончательно расхворался. Почти не вставал. Вскоре за мной приехала бабушка.

Помню, когда возвращались мы с ней в поезде, как услышал, что едем уже по Ростовской области – меня словно подменили. То, всё сидел в купе тихий, молчаливый, будто немой, а тут ожил как ртуть, и всё спрашивал: «Ну, скоро? Ну, когда же?! Когда?! Когда же наконец приедем?!».

С тех самых пор у меня появилась какая-то очень нехорошая дрожь в руках. Внешне она была незаметна. Но она была. Из-за этого у меня с самого начала выработался просто отвратительный подчерк, который оставался таковым даже спустя много лет после того, как эта злополучная дрожь постепенно пошла на убыль. И даже когда она окончательно сошла на «нет», подчерк всё равно оставался неровным и некрасивым, а самое ужасное – практически непонятным. Выправился он, более или менее, лишь тогда, когда мне было уже за тридцать.

Стоит ли говорить, какие неприятности у меня были в школе на этой почве. Однажды – было дело! – ещё в третьем классе, наша тогдашняя учительница – а все знали, что она откровенная карьеристка, психопатка, да и просто самодур в юбке, среди родителей, особенно тех, кто входили в родительский комитет, буквально ходили легенды об её беспринципности и угодничестве перед начальством, о уж о степени её чудовищного самодурства, так же, как и об её дичайших истериках мы сами знали как никто, знали по себе – заставила с десяток учеников, не блиставших, мягко говоря, особой успеваемостью, а в их числе и меня, переписать в течение выходного дня всю тетрадь для работ по русскому языку.

Специально для более молодых читателей напомню, что в те годы школьникам полагался лишь один выходной – в воскресенье. Губить его ради такого издевательства! Нет уж, увольте!

Можно сказать, что я оказал сопротивление. Ничего переписывать не стал. А в понедельник просто-напросто не пошёл в школу, отправившись бродить по городским улицам. Зная количество уроков и их продолжительность, а также – количество перемен между ними и продолжительность этих перемен, я вычислил, во сколько должен был вернуться домой с занятий, а затем спрашивал у прохожих о том, который сейчас час. Правда, не распознал вовремя один нюанс, состоявший в том, что на следующий день, помимо всего прочего, придётся чем-то объяснить ещё и причины моего вчерашнего отсутствия. Но на следующий день я решил эту проблему ещё проще – снова не пошёл. Не пошёл и на третий день. Тем более, что накануне обнаружил на одной из городских улиц установленные совсем недавно электронные часы с огромным циферблатом – так что согласовывать время стало теперь совсем легко.

Для большей убедительности я, пристроившись в парке на скамеечке, писал в школьных тетрадях – по русскому и по математике – какие-то задания, позаимствованные мною из школьных же учебников, которые, по мере возможностей, старался выполнять с максимальной добросовестностью, после чего давал сам себе и домашнее задание, записывая его в дневник, и, придя домой, тоже его выполнял. Так что мой прогул как бы и не был совсем уж прогулом в строгом смысле этого слова.

Кто знает, сколько бы продолжалось это моё приключение, и чем бы оно закончилось, если б не один весьма досадный инцидент… Не зря говорят, есть такие друзья, что с ними и враги не нужны… Впрочем, обо всём по порядку…

Примерно через квартал от нас жила одна моя одноклассница. Вернувшись в тот день с занятий, она разговорилась со своей мамой о школьных делах, а та возьми и спроси:

-А как там наш сосед Толя поживает?

Она, как ни в чём не бывало:

-Да что-то приболел. Уже третий день не показывается.

-Ну, так сходи к нему, отнеси домашнее задание.

Она пришла минут за десять до моего прихода, с дневником в руках. Моя мать ей:

-Ты что, Машенька, заболела?

А она, ничего не подозревая:

-Нет, тётя Нина. Это ваш Толик болеет уже третий день.

Дальше, как полагаю, ничего рассказывать не надо – всё понятно и так.

Когда страсти улеглись, и это, достаточно неприятное, происшествие окончательно ушло в историю, отец как-то пошутил. Объясняя мне – не помню уж, как получилось, что зашёл у нас с ним такой разговор – некоторые, непонятные для меня слова, например такие, как «эволюция» и «инволюция», он говорил:

-Если «эволюция» - это движение вперёд, то «инволюция» - это наоборот возврат назад, можно сказать: возвращение к предкам; примерно, как у тебя: наши предки – скифы и сарматы – кочевали по степи, а ты в прошлом году кочевал по улицам.

Шутка, конечно, хорошая и очень даже остроумная. Но факт остаётся фактом: я оказал сопротивление. Пусть – стихийно и неосознанно, а оттого – и не очень умно. Но оказал. Так, возможно впервые в жизни, проявился мой бунтарский нрав, замешанный на природном духе противоречия, что в нашем роду был у многих, что называется, в крови.

Ещё на севере, помню, как начнёт мать что-то доказывать отцу, а он ей:
-Знаю, что неправ. А всё равно по-своему поступлю. Пусть будет неправильно, зато – по-моему!

Если честно, и у меня временами проявляется подобная закваска. Хотя знаю, что это нехорошо.

…После выхода из ожогового центра, отец не остался на севере. Они с матерью вернулись в Новочеркасск. Вскоре отец устроился на работу в тот же самый инженерно-мелиоративный институт, в котором и учился. Через некоторое время его назначили директором орехового сада, принадлежавшего институту. Между прочим, когда его назначение только обсуждалось, он, помню, будучи по своей природе человеком далеко не церковным, да и вряд ли вообще верующим, ходил в наш Собор, чтобы поставить свечу перед иконой Николая Чудотворца. Так сильно отец хотел попасть в тот ореховый сад. Но, попав, проработал там совсем недолго. Из-за чего-то не поладил с более высоким начальством. Можно, конечно, было все как-то уладить, но помешал отцовский горячий норов. Отец швырнул на стол заявление о своём уходе, при этом ещё и высказал всем и каждому, невзирая на лица и должности, что про кого из них думает, и почему думает именно так, а не иначе, не стесняясь в выражениях, разумеется, предварительно выпив для храбрости.

Совсем скоро после этого, отец снова устроился на работу – на этот раз, совсем не по специальности – в зону для заключённых. Работал он там в Отделе Технического Контроля. В его обязанности входило, проверять качество продукции, выпускаемой в промышленной части зоны.

Как и все лагерные работники, отец не жил на зарплату. Зеки – неофициально, конечно – наряду с основной работой, делали перстни, медальоны, кольца, цепочки, кулоны, брелки, ножи, включая охотничьи, финки и запрещённые законом выкидные, большое количество всевозможных сувениров. Делали и на потоке, и по индивидуальным заказам. Всё это скупалось лагерными сотрудниками за наличные деньги, а за тем ими же перепродавалось на воле в несколько раз дороже. А те деньги, что они платили зекам, в самое ближайшее время у них сами же изымали. Причём, изымали в достаточно корректной форме, так, что зек ещё за это благодарил. Механизм был очень простой и отлаженный до автоматизма. Зек говорил: «Начальник, мне бы…»,  а далее называл то, чего бы ему хотелось: «сальца», «колбаски», или ещё чего-нибудь, а иногда бывало, что «винца», «водочки», «коньячку», а чаще всего просто «чайку», из которого в зоне варят так называемый «чифир» - чёрный как дёготь напиток, содержащий огромное количество кофеина. От передозировки «чифира» иногда умирают. В ответ «начальник» называл сумму, конечно же, многократно превышавшую цену того продукта, который всё тот же начальник покупал на воле и проносил через проходную, через которую по инструкции категорически воспрещалось что бы то ни было проносить и выносить. Там надлежало обыскивать как при входе, так и при выходе. Но на проходной работали тоже живые люди, и им тоже ничто человеческое было не чуждо, и они, естественно, тоже были в доле. Некоторые, наиболее отчаянные, случалось, и наркотики проносили.

Доводилось отцу, так же, как и другим работникам лагеря, по просьбе некоторых зеков, «навещать» их родственников, проживавших неподалёку. Такие посещения и вовсе оценивались в астрономические суммы.

Был там один закоренелый рецидивист, а в нашем городе у него жила родная сестра, разошедшаяся со своим мужем ещё много лет назад, одна воспитывавшая малолетнего сына. Он очень просил моего отца сходить к ней, и передать свёрток, обещая солидный «магарыч». В том свёртке было не меньше полусотни прекрасных рандолевых перстней-печаток, по самым скромным прикидкам сотня кулонов, ни чуть не меньше крестиков самых невероятных, самых причудливых форм, сотни две-три мельхиоровых цепочек, а ко всему перечисленному прилагалась ещё и изрядная сумма наличными деньгами. Зная о том, сколько на нашей городской толкучке стоили подобные изделия, можно было с уверенностью сказать: тот человек посылал своей сестре целое состояние. Стоит подумать, в чём он при этом отказывал себе, пребывая в лагерных условиях, где жизнь была – далеко не мёд.

Так и оказался мой отец в доме той женщины. И вдруг понял он – это любовь… Та самая, которую так и не встретил в дни своей студенческой юности, столь печально загубленной целой чередою ошибок, совершённых в те, всё более и более удаляющиеся во времени, годы.

В тот год отец, будто предчувствуя скорую развязку, взяв очередной отпуск на работе, в первый же день предложил мне сходить вместе на пляж. Мать с нами не пошла. Отношения между ними делались всё более натянутыми.

А как здорово было там, на городском пляже! Играла музыка. Вокруг сияли весёлые, улыбающиеся лица. Улыбалось солнце, отражаясь в блестящей, искрящейся воде. В ларьке продавали мороженное и прохладительные напитки, тут же жарились шашлыки. Команда спасателей носилась туда-сюда на вёсельной лодке, беспрерывно совершенствуя своё мастерство, которое, впрочем, по крайней мере - на моей памяти, им так и не понадобилось.

На следующий день мы снова пошли на пляж. И так – во все дни отцовского отпуска.

А осенью родители расстались. Теперь, кстати, и пляжа того тоже больше нет.

Следующей весной слёг дедушка. Оказалось – рак. Через полгода его не стало.

Мать попыталась снова съездить на север. На этот раз – одна. И так она хотела, чтобы – подальше, в Тюменскую область. Через год вернулась совсем больная.

 

 

* * *

…Это только говорят, что у нас психиатрия никогда не использовалась в политических целях. Использовалась. Ещё как использовалась. Особенно, в годы пресловутой «перестройки». Собственными глазами видел человека, сказавшего на работе, на каком-то собрании, то ли партийном, то ли профсоюзном, что Горбачёв – это второй Хрущёв. На следующий день тот человек был уже в психушке. Да оба мы с ним там и были. Примерно, на одной и той же почве. Мне тогда едва исполнилось пятнадцать. Попался на антигорбачёвских надписях, которые делал повсеместно, и в подъездах, и в школе, где учился. Пытался и листовки сам изготавливать. Искренне недоумевал, как взрослые люди не понимают, куда ведёт страну это бездарное руководство, наплодившее так называемых кооператоров да арендаторов, а под их крышей фактически узаконившее спекуляцию и эксплуатацию человека человеком. Буквально рядом с нашим домом строилась авторемонтная мастерская. Всем было известно, что её хозяин – король всех городских спекулянтов, в так называемые «застойные» годы успевший отсидеть три раза. Он нанял и кое-кого из наших соседей и знакомых, попавших под «сокращение» на своих прежних местах работы. Они, стало быть, будут работать, а барыши получать – этот проходимец. И всё это – под лицемерным лозунгом: «Больше демократии, больше социализма!». Теперь-то я понимаю: все всё видели, знали и понимали, да только прикидывались и восторженно аплодировали всей этой мерзости, привыкнув жить по принципу двух букв «у»: первая «у» - угадать, что хотят там, «наверху», а вторая «у» - угодить всё тем же, кто пребывает там, «наверху». В крови это, видать, у нашего народа. Особенно, у его просвещённой части. С теми, впрочем, и так всё понятно – работа такая: всегда быть впереди и наверху. Только вот сверху плавает обычно… сами знаете, что…

Так и познакомился я с психушкой. С тем человеком, которого упомянул выше, встретились мы в «отстойнике». На следующий день его уже увели. Так и не успел я с ним переговорить. И больше я не видел его никогда.

Думаю, следует дать хотя бы самое общее представление о том, что являл из себя этот самый «отстойник».

Это так называемое приёмно-диагностическое отделение, ещё называемое в просторечии и на больничном жаргоне словом «девятка», поскольку носило оно девятый номер. Сюда помещали всех тех, кто поступил только что. Отделение состояло из двух корпусов – мужского и женского, - практически никак не сообщавшихся между собой. В отличие от других отделений, здесь не выдавали полотенец – в противном случае, их бы просто не успевали стирать и дезинфицировать при здешней «текучке». Зато, здесь почти всегда имелись свободные кровати, чего в большинстве других отделений, увы, не было, в чём мне тоже ещё только предстояло убедиться. В девятке же кровати стояли даже в коридоре. Кое-кто из больных официально числился за коридором, подобно тому, как другие числились за той или иной палатой. Но это было совершенно излишне, поскольку большинство палат не были заполнены даже наполовину.

Кого здесь только не было… Наркоманы, солдаты – как, действительно, по тем, или иным причинам, на службе повредившиеся умом, причём, иные – весьма серьёзно, так и те, кто, как здесь говорили, «косили на дурака», - допризывники, имевшие практически весь тот же самый «джентльменский набор», что и солдаты, зеки, тоже мало чем отличавшиеся в этом плане от допризывников и солдат, люди страдавшие едва ли не всеми формами эпилепсии и шизофрении, едва ли не все мыслимые и немыслимые формы тихого и буйного помешательства, алкоголики – иные в белой горячке, олигофрены и ещё много, много, бесконечно много разных других человеческих трагедий и несчастий, собранных на этом пространстве, заключённом среди этих мрачных, обшарпанных стен. Большинство из них не осознавали - да и не могли осознавать - в полной мере всю степень своей личной трагедии, и оттого их страдания выглядели ещё ужаснее…

Простите, но я до сих пор не могу об этом спокойно говорить…

Через пару недель я был переведён в достаточно тихое – конечно, весьма и весьма относительно – отделение под номером один, часть окон которого выходила в больничный двор, а часть – прямо на улицу. Это, до известной, разумеется, степени, облегчало контакты с внешним миром. Официально свидания были дважды в неделю – по средам и по воскресеньям, а неофициально, через окно с улицы – хоть каждый день. Правда, передавать, таким образом, что-либо категорически запрещалось – за этим следили строго. Но некоторые «умельцы», тем не менее, ухитрялись.

Первое отделение состояло из нескольких палат: первая – наблюдательная, в ней было аж шестьдесят с лишним коек, вторая – солдатская, вмещавшая коек пятнадцать – двадцать, третья – обыкновенная, тоже на пятнадцать – двадцать коек, пятая – инсулиновая, в ней было двенадцать коек, и о ней я ещё скажу несколько слов.

Самой же переполненной из всех прочих палат была наблюдательная. Несмотря на такое обилие коек, их не хватало там катастрофически. Их сдвигали рядом с тем расчётом, чтобы было две кровати на трёх человек. Лишь по краям палаты стояло несколько кроватей поодиночке, предназначенные для тех, кого приходилось связывать. Теснота здесь поистине ужасающая. В этой палате круглые сутки дежурил санитар и никогда не выключался свет. Позднее, когда в нашу страну, под видом усиления всё той же пресловутой демократии, окончательно пришла самая мрачная реакция, мне, оказавшись снова в этом заведении, пришлось не меньше месяца обитать именно в наблюдательной палате – ох, и хлебнул же тогда горя! Но всё это будет потом, спустя несколько лет, всю трагичность которых пока ещё никто не мог представить даже в наикошмарнейшем сне. А пока что мне снова, до какой-то степени, можно сказать, повезло – я оказался в инсулиновой палате.

В психиатрии до сих пор применяется такой, откровенно варварский, способ лечения некоторых заболеваний, особенно – связанных со стрессом и нервным перенапряжением. Для тех, кто не знает – поясню. Инсулин – это препарат, используемый при сахарном диабете, понижающий уровень сахара в организме, вводится посредством уколов. В психиатрии же инсулин колют до тех пор, пока человек не потеряет сознание. Предварительно его привязывают к кровати, потому что в бессознательном состоянии он иногда совершает неожиданные движения, порою – весьма резкие, опасные для него, а иногда – и для окружающих. Без сознания, по сути дела - в состоянии комы, он пребывает в течение нескольких часов, после чего ему начинают вводить глюкозу, и вводят её до тех пор, пока он не выйдет из этого состояния, потом дают выпить стакан сахарного сиропа и сажают за стол, где он съедает всё то, что по больничным нормам ему полагается на завтрак и на обед – инсулин колют утром, натощак. Так продолжается три – четыре месяца, а иногда – и больше.

Несколько раз на самом высоком уровне обсуждался вопрос о запрете подобных методов лечения, граничащих со средневековым варварством, но, как говорится, «воз и ныне там».

В третьем отделении, по своей структуре аналогичном нашему первому – я там не был, но у меня немало было возможностей пообщаться с его обитателями, причём, такие возможности предоставились гораздо раньше, чем можно было предполагать в самом начале, но об этом ещё скажу – было сразу две инсулиновых палаты, которые так и называли: «малый инсулин» и «большой инсулин». «Малый инсулин» был на десять – пятнадцать человек, и человек на двадцать – тридцать «большой инсулин». В нашем же отделении была всего лишь одна инсулиновая палата, о её размерах я уже сказал. Но и она использовалась не полностью. Хорошо если пять – шесть человек в нашем отделении подвергались инсулиновой терапии. Естественно, остальные койки – пусть даже в инсулиновой палате – пустовать не могли, и туда клали тех, кто потише и поспокойнее. Так, что здесь ещё относительно можно было жить.

Была, правда, в нашем отделении и ещё одна палата, источавшая такой тошнотворный запах, что, проходя мимо неё, приходилось даже задерживать дыхание, насколько то было возможно – иначе могло просто стошнить.

В этой маленькой, тёмной палате, имевшей одно единственное маленькое оконце, в неимоверной тесноте содержались старики, выжившие из ума, одряхлевшие до такой степени, что были не в состоянии не только ходить, но даже донести до рта ложку. Однажды мне довелось кормить с ложки одного из тех стариков. Он лежал неподвижно, глядя в потолок выцветшими, ничего не выражающими и абсолютно ничего не понимающими глазами, не осознавая происходящего с ним и вокруг него. А ведь когда-то он был – об этом знали мы все – отважный кавалерист, лихой рубака, его шашка в годы Гражданской войны повергала в смертельный ужас и в паническое бегство всех врагов Революции; а в Отечественную он был одним из тех, кто бросался с шашками наголо, верхом на всё тех же лихих донских скакунах, в атаку на вражеские танки, посреди ровной степи, и выходил из той битвы победителем. А теперь – такой печальный конец. Эта, некогда могучая рука, крепко и надёжно сжимавшая шашку, не знавшую в боях поражений, теперь не может даже ложку с едой донести до рта. Ещё печальнее было то, что у этого старика – и это тоже было общеизвестно – были и дети, и внуки, если даже ни правнуки, не навещавшие его никогда. Такая же, впрочем, история, была и у большинства обитателей этой палаты.

Когда мне довелось ходить в больничные мастерские, однажды, разговорившись там с одной из обитательниц женского корпуса, услышал от неё тоже такое, достаточно горестное, признание:

-Знаешь, в нашем отделении лежат старухи, их не меньше десятка, совсем дряхлые, выжившие из ума, даже имени своего не помнят. А у них и дети, и внуки, которым они успели и дома, и квартиры завещать, и денег на их имя переписать по шесть, да по восемь тысяч. И вот – благодарность. Бросили в дурдоме старух. Никому они стали не нужны.

Немного позднее я сдружился с одним человеком, недавно переведённым к нам. Звали его Сергей. Тогда мы уже кое-что знали про тех, кого в просторечии именовали словом: «афганцы». Но ещё ничего, или почти ничего, не знали про «корейцев», «кубинцев», «вьетнамцев», «египтян». Сергей был из числа «вьетнамцев».

Вечерами, со скуки здесь часто тянет на разные разговоры. Однажды, помню, у нас с Сергеем зашёл разговор и о том, несут ли родители ответственность за неблаговидные поступки своих детей. Разумеется, речь шла исключительно об ответственности морального плана.

Сергей был непреклонен. Он настаивал на том, что всякая подлость человека есть исключительно следствие неправильного воспитания. Значит, вся вина ложится, целиком и полностью, на тех, кто воспитывал. Я, возражая ему, привёл пример наших стариков, и тех старух из женского отделения, ссылаясь на вышеупомянутый разговор в мастерских, сказав:
     -Что ж, по-твоему, выходит, что и они виноваты в том, что у них такие паршивые дети?! Ведь, вот как они для своих детей успели постараться.

Сергей задумался, и после паузы, длившейся несколько минут, спокойным, но достаточно уверенным тоном ответил:

-Да. Они тоже виноваты. Они заботились об образовании для своих детей – и это, само по себе, прекрасно. Они заботились об их благополучии, что, в принципе, тоже неплохо. Но они за всеми этими делами как-то упустили тот непреложный факт, что всего прежде и всего более необходимо воспитывать в человеке именно человеческие качества, которые и делают его человеком, накладывая на него пожизненные обязательства, высочайшие обязательства морального плана, кои выполнять следует неустанно и неукоснительно, и причём – выполнять не за страх, а за совесть. И не потому, что в противном случае люди что-то нехорошее о тебе скажут – плевать на людскую молву, в конце концов, она часто бывает лицемерна и непостоянна. А выполнять те обязательства нужно исключительно потому, что не выполнять их – просто противно. Сама мысль об их невыполнении, об их несоблюдении должна быть просто отвратительна самому человеку. Без этих-то качеств любые знания, любое образование, и тем более – любое, даже самое относительное, материальное, да и просто – чисто житейское, благополучие, приносят человеку один лишь вред, а он сам приносит одни лишь страдания всему окружающему миру, и в первую очередь, как это ни странно, и как ни горько осознавать, увы, своим самым близким людям. Кто завещал своим детям дом и огромные деньги, но не воспитал в тех детях истинно правильного отношения к подобным вещам, и тем самым, вольно, или невольно, поспособствовал укоренению в их сознании порочной мысли о том, что эти-то самые тысячи рублей и есть высший смысл земного бытия, тот подписал себе смертный приговор, да и детям своим, и внукам, скорее всего – тоже.

С тех пор прошло много лет. Случилось много трагических событий. Страна истекает кровью. Полыхает огненное зарево непрекращающихся войн. Я имел за истекшее время возможность с лихвой убедиться в правоте тех слов. А тогда я, не сказав в ответ ничего, лишь задумался. И размышлял над услышанным очень долго.

…Через пару недель своего пребывания в первом отделении, напросился ходить в больничные мастерские, выше уже упоминавшиеся – это ещё одно средство хоть какого-то спасения от здешней скуки. Правда, со временем и оно приедается. Именно здесь встречаются мужчины и женщины – так они находятся в отделениях строго изолированных друг от друга. Иногда случаются и романы. Ещё встречаются и общаются между собой здесь мужчины и женщины – те, кто работает на кухне и во дворе. Но это тема для отдельного разговора. Работающие на кухне и вовсе здесь чувствуют себя как короли. В вышеупомянутом «отстойнике», между прочим, есть две палаты для тех, кого оставляют там до самого конца их лечения, им и полотенца дают, а ещё им дают, хотя и не всем… ни за что не поверите, если скажу, что им дают… А дают им ключи от дверей в отделение. А вместе с ними – и право входить и выходить, когда им вздумается. Но, только в пределах больничного двора. Это здесь называется – и официально, и неофициально – «свободный выход». Но и работать эти люди вынуждены на самых чёрных работах – и как слесаря, и как сантехники, и как водопроводчики, и как грузчики, и как строительные рабочие, если затевается какой-нибудь ремонт или строительство. А ремонт и строительство не прекращаются здесь никогда, поскольку ремонтно-строительные работы во все времена служили и служат просто универсальным инструментом для списывания бесконечного количества казённых денег и растаскивания казённых же стройматериалов, во все времена привлекая внимание и интересы мафиозных кланов, а где психиатрия – там и мафия. И работать тем людям приходится совершенно бесплатно. Разве, что - на кухне их усиленно кормят. Что правда – то правда. Этого у здешнего начальства не отнять. К этим же работам иногда привлекают пациентов и из нашего первого и из третьего отделений – целиком мужских, и женщин из второго, которое – целиком женское. Правда, делается это уже на условиях так называемого «полусвободного выхода». Это почти то же самое, что «свободный» с тою лишь небольшой, но весьма существенной, разницей, что ключей от отделения не дают, и всякий раз, намереваясь выйти, нужно спрашивать разрешение у санитара, дежурящего возле дверей.

В связи с этим считаю нужным рассказать об одном достаточно курьёзном случае, произошедшем в нашем отделении.

Кажется, я ещё не сказал, что наша новочеркасская психиатрическая больница формально имеет статус областной больницы. Значит, сюда поступают больные со всей области. А точнее говоря, из всех её городов и сельских районов, где нет своей больницы аналогичного профиля. А нет её практически нигде.

Так вот. В нашем отделении был один парень из города Волгодонска. Он вообще-то рассказывал, и другие из тех, кто лежали у нас, будучи привезёнными из того же Волгодонска, подтверждали, что у них нет психиатрической больницы, но есть психиатрический приёмник. Скажу сразу: у других и того не было. Но тому парню, – кстати, звали его Олег – собственно, от наличия или отсутствия в его родном городе психиатрического приёмника было ни жарко, ни холодно, поскольку он сам поступил к нам из другого заведения. Он – из так называемых «принудчиков».

Что-то совершил. Что именно? – Толком не знаю, гадать не берусь. Но что-то совершил, и за что-то был под следствием. По каким-то причинам следователь усомнился в его психическом здоровье. Была назначена экспертиза, и Олега направили сюда. После некоторого времени, проведённого им всё в том же «отстойнике» - это неизбежно для всякого, поступающего сюда – его перевели в десятое отделение. Это отделение – следственное. Там ещё более строгие правила, чем во всех остальных. Людей, находящихся там на обследовании – а там только обследуют, но не лечат – никуда не выпускают, ни к каким работам не привлекают, а если возникает острая необходимость всё же сводить куда бы то ни было, скажем – в рентгенкабинет, или на флюорографию, то выводят их хоть и в сопровождении санитара, как и всех прочих пациентов из всех других отделений, но, в отличие от прочих, только с руками, связанными за спиной, и – тоже, в отличие от прочих – строго по одному человеку. Для свиданий в десятом отделении необходима справка из милиции, подтверждающая наличие кровного родства, или пребывание в законном браке с тем, кого намереваешься навестить, а к ней – ещё и письменное разрешение от следователя.

Олег пробыл там около полугода. Было доказано, что он, действительно, нездоров, что и явилось причиной совершённого им преступления. Вообще-то рассказывали, что там была, на самом деле, какая-то очень большая драка, и вроде даже – с поножовщиной. Тем не менее, болезнь Олега была признана излечимой. Это значило, что специальная комиссия должна была назначить ему срок принудительного лечения. После окончания этого срока, в соответствии с действовавшими нормативами, комиссия собиралась снова, и принимала окончательное решение относительно того: наступило излечение, или – нет. Если, по мнению комиссии, излечение не наступало, то она собиралась снова, принимая дополнительное постановление о судьбе того человека, о котором шла речь. Обычно это было или продление срока принудительного лечения, или – бессрочное отправление в специализированную психиатрическую больницу, которая в те годы была одна на весь Советский Союз, и находилась в городе Черняховске Калининградской области, в здании бывшей тюрьмы со стенами полутораметровой толщины – оттуда редко кто выходил, хотя бывали и такие, и я их тоже встречал, побегов же оттуда история не знала. Если же человека признавали излечившимся, его лечащий врач, оформляя надлежащим образом все, положенные по такому случаю, документы, отправлял их в суд, затем, они вместе с тем пациентом ожидали повестку, после получения которой врач являясь на заседание суда, всё излагал на основании медицинского акта, заверенного компетентной комиссией. Суд выдавал своё решение в письменном виде, и человек шёл домой. Правда, ждать повестку он должен был всё же, находясь по-прежнему в больнице. Иногда срок этого ожидания оказывался в несколько раз длиннее, чем назначенный и уже полностью отбытый срок принудительного лечения.

Был – между прочим, в нашей же палате – один человек, тоже из числа принудчиков, которому назначили срок в полгода, и когда этот срок истёк, и врач торжественно объявил ему об этом во время обхода, а затем изложил фактически всё то, о чём я только что рассказал, этот человек, начиная именно с того дня и часа, стал все таблетки, что ему, как ни в чём не бывало, продолжали выдавать по-прежнему (уколы ему отменили гораздо раньше), запихивать себе под язык, и, отойдя в сторону от раздающей лекарства медсестры, тут же перекладывать их в карман своей одежды лишь для того, чтобы, вернувшись в палату, выбросить их в окно. Следует заметить, что поведение его было по-своему логичным. Если компетентная комиссия признала его уже излечившимся, зачем ему тогда пить лекарства?! Причём, не нужно забывать, что психотропные препараты – это далеко не анальгин, и не аспирин или цитрамон, которые можно глотать по каждому поводу, а то и вообще без всякого повода, хоть целыми пачками.

Но я возвращаюсь к принудчику Олегу из города Волгодонска. Его срок шёл к концу. Он работал во дворе, пользуясь означенным выше «полусвободным выходом». И вообще-то вёл себя достаточно тихо. А однажды исчез. Потом явился глубокой ночью. Пьяный, что называется, вдрыбодан.

Был большой скандал. Когда Олег протрезвел, то на все вопросы упрямо отвечал: пил у своих знакомых, живущих в Новочеркасске, недалеко отсюда – адрес их не скажу, фамилию – тоже. Что тут можно было поделать!

Огласки, естественно, не хотели. Да и многим бы тогда не поздоровилось. Решили, никаких мер не принимать, дабы не возникало лишнего шума. Но Олега полусвободного выхода лишили, и вообще отстранили его от дворовых работ. Да и санитарам, особенно тем, кому часто приходилось бывать во дворе, наказали построже следить за этой разношёрстной компанией.

Но я, как уже успел сказать, работаю в мастерских, следовательно, ко мне всё это не относится – там несколько другая специфика.

Завтрак в отделении окончен. Лекарства выданы. Уколы сделаны. Возле дверей толпятся те, кто включены в список на посещение мастерских. Санитар проверил. Ещё раз для верности пересчитал. И даже произвёл перекличку, отметив тех, кто сегодня идти не хочет – им за это ничего не будет, а он за их исчезновение в течение сегодняшнего дня, случись таковое, ответственности не несёт. Все формальности улажены. Идём.

Вот шагает Юрка Роговой – кажется, в принципе, нормальный парень, а всё равно, какой-то не такой, не знаю и сам, в чём именно, но вот – не такой, и всё. А это – Гена Богуславский, наша достопримечательность. Он играет на аккордеоне. Музыку сам сочиняет. И слова – тоже. Вернее, уродует и слова, и музыку, прежде сочинённые другими. Сам он объясняет это примерно так. Мол, услышит где-то хорошую песню, и хочется ему ту песню петь самому, наигрывая на аккордеоне, одна только беда – часть слов запоминает сходу, а другая часть напрочь вылетает из головы. Так он мелодию наигрывает, а слова, какие помнит – поёт, а какие не помнит – сам додумывает, и потом записывает их на бумагу. В конце концов, оказывается, что сочинённые им слова просто не укладываются в уже существующую мелодию – так Генка и мелодию под них переделывает, заново её записывая. Ещё, подлец, нотную грамоту знает! И, что удивительно, иногда выходит довольно остроумно. Например, что-то про каких-то художников и сапожников. Я уж не помню ту песню. Да и с самого начала не помнил – только урывками. Что-то на мотив знаменитой «Не кочегары мы, не плотники…». Там, помню, строчка такая была у Генки: «А на соборе два художника позолотили два креста, а под забором два сапожника…», - дальше, хоть убейте, не помню. Что-то там ещё про этих сапожников, которые потом говорят: «Мы сапоги сошьём по-новому, позолотим у них верха…». Ах, да – вспомнил ещё одну строчку, совершенно непонятного содержания: «Громоотводы ставят плотники себе на крышу с чердака…». К слову должен сказать, в тот год на нашем городском соборе начали золотить купола и кресты. Так что песня Гены Богуславского, хоть и представляла из себя, по-моему, самую настоящую абракадабру, но всё же до некоторой степени возникла, надо полагать, не совсем чтобы уж на пустом месте. Но, конечно же, не за эти, с позволения сказать, сочинения он сюда угодил. Вообще-то имеет он и ещё один талант. Тоже – по части игры. Кроме аккордеона, он ещё классически может играть на нервах. И если у него возникнет такое желание, тогда – берегитесь все. Один из наших ему как-то раз так прямо и сказал:

-Ты, Генка, если постараешься, бегемота можешь до истерики довести, не то, что – человека.

Тяжёло с ним иногда бывает. Очень тяжело.

А вот шагает ещё один из наших – Лёня Нелепов. Ох, и оправдал же он совсем недавно свою фамилию!

Продержали его здесь полтора года. Он жил один. Таких отсюда, как правило, вообще не выписывают. Но, как известно, не бывает правил без исключений. Он и был таким исключением. Почему говорю: «был» - сейчас узнаете.
     Жил он в своём частном доме. Теперь не живёт там. Не живёт хотя бы уже потому, что сейчас он живёт здесь. Во всяком случае – пока. А что потом будет, так то вперёд никому из смертных неведомо.

Так вот. Продержали Лёньку полтора года. Дом его всё это время под замком стоял. И, представьте себе, Лёньку – как я уже сказал – выписали. Он на радостях в баню сходил – сам потом рассказывал. Дом в порядок приводить начал. Сорняки вытяпывал, которые по высоте уже сравнялись с крышей дома. Деньги в сберкассе получил – ему же пенсию по инвалидности, как, ни как, назначили. За полтора года – это ж сколько накопилось! Герой Лёнька, да и только!

И что же вы думаете? Примерно через пару недель сюда заявляется. Наговорил на себя, что называется, сто бочек арестантов, лишь бы только опять положили. Не сказать, чтоб врачи ему очень-то уж поверили. Но здесь существуют свои, что ли, если можно так сказать, традиции и достаточно давно устоявшиеся правила. В том числе, и некоторые правила определённой игры, которую, опять же – при определённом стечении определённых обстоятельств, начинают вести обе стороны. Среди этих неписанных правил есть и такое, что один, мягко говоря, привирает, а другой – делает вид, что верит; а «привирающий» знает, что тот, кто делает вид, что верит ему, на самом деле, конечно же, не верит, но сам тоже начинает делать вид, что поверил в то, что тот, кто делает вид, что поверил ему, якобы поверил ему и на самом деле. А тот тоже понимает, что другой понимает всё, но начинает в свою очередь делать вид, что не понял, что другой всё понял… И так – по кругу… Вот такая, неимоверно запутанная, а если вникнуть, и разобраться непредвзято – совершенно простая, но достаточно порочная система. При всём при том, на сколько костная, на столько же и вязкая, обволакивающая всех её участников с обеих сторон, не желающих в ней что-либо менять.

Если кто-то ещё не понял, зачем Лёнька так поступил… Всё очень просто и понятно. Он, самым натуральным образом, отвык от нормальной жизни. Я потом немало встречал подобных ему людей. И это всегда ужасно.

А вот и наша мастерская. Женщины уже здесь. Ребята из третьего отделения – тоже. Будет, о чём поговорить. Новостей, как всегда, вагон.

Пока ещё не знаем, что главная новость ждёт нас сегодня после возвращения в отделение.

Пока нас не было, смылся Сашка Тынянский. Он сам откуда-то из под Таганрога. То ли поляк, то ли жид. То ли – и то, и другое сразу. Гибрид, короче говоря. На мой взгляд, судя по его физиономии и повадкам, последняя гипотеза больше всех прочих похожа на правду.

Сам он, как в народе про таких говорят, из молодых, да ранний. Сейчас ему всего лишь семнадцать. Успел на танцплощадке застрелить из обреза милиционера. Сидел в СИЗО. Там стали замечать за ним какие-то странности. К тому же – весьма существенные, усиливающиеся день ото дня. В конце концов, он оказался здесь. И проделал путь традиционный для большинства его собратьев - принудчиков: сначала – традиционный «отстойник», потом – следственное отделение, оно же в здешнем просторечии «десятка», поскольку, как я уже, кажется, говорил выше, носит десятый номер, потом – диагноз, в случае с Сашкой это была психопатия, потом – комиссия, назначившая Сашке принудительное лечение сроком в один год. А отбыв десять месяцев из того срока, Сашка сбежал, что является для большинства принудчиков не только дурным тоном, но и по всем статьям – откровенной глупостью, причём – глупостью даже по дурдомовским понятиям.

Сбежав же, Сашка добрался до дома, где его старший брат, надавав ему затрещин, заявил:

-Ладно уж, гадёныш, если явился – отсыпайся, жри, отдыхай! Но, только неделю! А потом, я тебя сам отвезу.

И через неделю отвёз на своей машине. Сашка не очень-то и сопротивлялся. А, говоря предельно точно: не сопротивлялся вообще.

Скрыть такое происшествие было крайне трудно, если не сказать, что и вовсе невозможно. Компетентная комиссия, собравшаяся в экстренном порядке, приняла решение продлить Сашке срок принудительного лечения ещё на полгода. Через пять месяцев Сашка снова сбежал. Опять заседала комиссия, добавив Сашке ещё полгода. Но и этот срок шёл к концу. Оставалось чуть меньше месяца. А Сашка опять сбежал.

-Ребята, а может – ему здесь понравилось. Вот и убегает каждый раз, как срок к концу подходит, чтоб ему всё продлевали и продлевали, - высказал сегодня за обедом своё предположение Вовка Остапенко.

В логичности этого предположения отказать было трудно. А коль скоро я упомянул Вовку Остапенко, то, в таком случае, боюсь, что теперь будет ещё труднее не уделить несколько слов и ему самому.

Принято считать, и во многом небезосновательно, что наркоманами, как правило, являются люди более или менее молодого возраста. Но, это – как правило. В жизни бывает всякое. Вовке Остапенко – сорок пять.

Сам он при знакомстве только так и представляется:

-Вовка.

Лет в двадцать с небольшим ему «повезло» - упал с чердака и сильно повредил себе голову. Череп был пробит, и осколки черепной кости повредили кору головного мозга. Вовку серьёзно лечили. Через некоторое время, назначили вторую группу инвалидности по психиатрии – такие травмы не проходят без последствий для психики. Долгие годы он пил психотропные препараты, которые ему назначали. Спиртным тоже увлекался. К слову сказать, увлекался изрядно. После того, как у Вовки умерла мать, и он остался совершенно один, начал он использовать выписываемые ему препараты отнюдь не по назначению. А когда их стало не хватать для достижения желаемого эффекта, прикупал их всё чаще на пресловутом «чёрном рынке». Там со временем дошло дело и до анаши, и до гашиша, а там – и кое-чего похуже. Впрочем, таких вещей, как понюхать ацетон, или общеизвестный клей «Момент» Вовка Остапенко тоже не чурался.

Но зовут его здесь все не по имени, а по кличке: «Циклодол». Поясню. Циклодол – это такое лекарство, относящееся к разряду так называемых «корректоров». Оно выписывается исключительно для того, чтобы облегчить побочные явления, неизбежно возникающие от применения других психотропных препаратов. А явления те нередко бывают ужасны. К примеру, то, что называется в психиатрии таким, казалось бы, нейтральным словом, ничего не говорящим непосвящённым людям, как «неусидчивость». А человек, в самом деле, просто не в силах заставить себя усидеть на месте – так взвинчивается его, и без того напряжённая до предела, нервная система. Помню, в «отстойнике» было. Встаёт один из нас, и начинает ходить по палате кругами. Через пару минут – другой. Ходит такими же кругами следом за ним. Потом присоединяется третий. И сами не успели опомниться, как выстроились в ряд, и ходили по палате чётко очерченным кругом. След – в след. Со стороны зрелище было просто ужасающее. Бывает и ещё хуже. От лекарств тянет в сон. Даже на ходу слипаются глаза, начинаешь видеть сны – неизменно, цветные. В то же самое время, от других лекарств возникает всё та же неусидчивость. Встаёшь. Бредёшь неведомо куда – лишь бы хоть куда-нибудь брести. Не видишь впереди себя ничего – всё застилают непрошенные, путаные сновидения. Сделаешь шаг – другой, и останавливаешься, заснув буквально на ходу. Но через минуту, сквозь сон и бред, делаешь следующий шаг. И так – сутками напролёт. А ещё среди побочных явлений бывает и такое, что челюсть сама собой начинает выворачиваться на сторону. То же самое бывает и с мышцами лица, рук, ног, туловища, причём – в самых невероятных и в самых непредсказуемых частях тела. А ещё бывает так называемая «скованность». Это когда все твои мышцы превращаются в единую отвердевшую массу, и ты сам стоишь, точно монумент, воздвигнутый в честь себя самого, будучи не в силах сдвинуться с места ни на миллиметр, и даже пальцами чуть-чуть пошевелить нет ни малейшей возможности. Я знаю обо всём этом по собственному опыту и по опыту многих и многих других людей. А большинство психотропных лекарств – по крайней мере, непосредственно в больницах – вводятся путём уколов, поскольку таблетки иногда всё же удаётся выплёвывать. О, как всё это ужасно! И это называют лечением!

Лекарства из разряда корректоров призваны, хоть в какой-то мере, облегчать вышеописанные явления. Правда, справляются они со своей задачей в большинстве случаев – отвратительно. Зато их бесконтрольное применение в неограниченных количествах даёт не просто наркотический эффект, а даже, можно сказать, эффект, в чём-то превосходящий наркотический.

Те, кто пробовали, рассказывают, что от десятка таблеток циклодола начинаются зрительные галлюцинации. По комнате летают жёлтые голуби и красные воробьи, по стенам ползут зелёные тараканы размером с чайное блюдце. Некоторые, как, например, наш Вовка Остапенко, свидетельствуют из своего личного опыта, что бывает ещё и так:
         -Схожу, бывает, к водоразборной колонке за водой. А циклодольчику-то уже успел глотнуть. Вернусь с полным ведром, поставлю его на стол в комнате. А оно – бух, и – на пол. Разлилась вода. Гляжу, а стол-то – совсем в другом конце комнаты. Дальше – больше. Из кошелька достану рубль металлический. Брошу на пол. Пол у меня деревянный. Брошу, значит, а звона никакого не слышу. Кажется, что тот рубль к руке прилип, и не отваливается никак. Хотя, он на полу валяется. К зеркалу подойду, а своего отражения в нём не вижу.

А ведь Вовка Циклодол ещё совсем недавно работал. Между прочим, работал в похоронном бюро. Делал проволочные каркасы для венков. Теперь и работа его пропала, и квартира. Сосед квартиру оккупировал, пользуясь Вовкиным отсутствием, столь явно затянувшимся.

Это ж так называемый старый жилой фонд. Одноэтажные домишки, имеющие, в лучшем случае, частичные удобства. Эти грязные дворики, вечно скандалящие соседи.

Когда Вовкино отсутствие, как уже было сказано, явно затянулось, сосед проломал смежную стену, устроив проход из своей квартиры – в Вовкину. Его же входную дверь замуровал намертво. Дал хорошую взятку кому надо и где надо, чтобы там узаконили подобное мероприятие, за которое по-хорошему следует на площадях вешать, дабы другим неповадно было. Но, это по-хорошему…

Когда примерно через пару лет мне вновь довелось оказаться здесь, Вовку Циклодола я не застал. Выписать его никак не могли по той простой причине, что выписываться ему было некуда. Говорили, что его отправили в психоневрологический дом-интернат для инвалидов.

А времена наступали страшные. Здесь тоже становилось всё страшнее и страшнее. Утверждают, что эмоции – плохой советчик. Тем не менее, в этой, до предела напряжённой, обстановке, когда за чью бы то ни было жизнь нельзя дать и ломаного гроша, они захлёстывают через край, не оставляя ни малейшего места для чего-либо ещё.

Поддавшись эмоциям, и воспользовавшись откровенно наплевательским отношением персонала к своим обязанностям, становившимся день ото дня всё более и более безалаберным, я сбежал.

Стояли первые дни октября. Было почти по-летнему тепло – так нередко бывает в наших южных краях, особенно среди дня. Я шёл окраинными улицами, по возможности избегая встреч с прохожими. Впрочем, те редкие прохожие, что случайно попадались на пути, не очень-то обращали внимание на меня и на мою больничную робу. А я шёл в сторону Ростовского шоссе. Смеркалось. Автомобили зажигали свои электрические глазища, чертившие на мостовой тревожные знаки-отблески. Начинало делаться всё холоднее. Подступало чувство голода. Ноги ныли до нестерпимой боли.

Я начинал осознавать всю бесперспективность своего положения. Возвращаться же назад просто не было сил. Я свернул с дороги. Свернул наугад. И тут увидел чьё-то светящееся окно. Постучал. Открыли. Я честно рассказал о том, кто я, и откуда сбежал. На вопрос, куда же я иду, ответил, что и сам этого не знаю. И я, действительно, не знал. Люди оказались простые и бесхитростные, каких оставалось у нас в прежние годы до нестерпимого мало, а сейчас, боюсь, не осталось и вовсе. Муж и жена – оба примерно того возраста, который называют предпенсионным, и их взрослая дочь. Меня накормили ужином и уложили спать. Наутро, узнав, что в этом доме есть ещё и телефон, я сам позвонил туда, откуда сбежал, и сам себе вызвал «Скорую помощь» с психиатрической бригадой. Там поначалу не поверили, попросив позвать кого-нибудь из хозяев дома, в котором нахожусь. Я позвал, попросив их подтвердить всё, сказанное мною. Они очень не хотели, но вняли моим просьбам, понимая и сами, что деваться-то мне, и в самом деле, всё равно, некуда. Возвращался я в той самой спецмашине «Скорой помощи», прибывшей за мной на удивление быстро, возвращался с чувством абсолютной внутренней пустоты. Моё собственное будущее было для меня глубоко безразлично.

Спустя многие годы, я хотел отыскать тот домик и тех добрых людей. Пройдя пешком весь мой тогдашний трагический маршрут, вернее – ту его часть, что начиналась от городской черты, я нашёл на том самом месте лишь обгорелые развалины. Рядом зияли остовы соседних домов. Хутор, на краю которого стоял тот дом, вымер полностью. Почему? Когда?

Как жаль, что некому теперь было даже сказать: спасибо!

А ещё жаль, что и расспросить не у кого о том, что стало с теми добрыми людьми, как сложилась их дальнейшая судьба? Живы ли ещё? Если живы, боюсь, что очень трудно им приходится в нынешнее подлое время.

Но всё это будет потом, ещё не скоро. А пока что наша бригада вновь гордо шествует к помещению больничных мастерских.

Старожилы нашего заведения – как из числа пациентов, так и из числа сотрудников – рассказывают, что в Сталинские времена это был настоящий завод, где были станки и ещё много чего. Больничный филиал, находящийся и поныне на хуторе Малое Мишкино, имел огромное подсобное хозяйство, в котором были и сады, и огороды, и виноградники, и скотоводческие фермы, и поля, и трактора с комбайнами для обработки тех полей. Больные люди, те, которые болели по-настоящему, а других в те годы здесь и не держали, находились в этом заведении, бывало, и по пять, и по шесть лет, а иногда и больше, так же, впрочем, как и сейчас, но тогда, в отличие от того, что есть сейчас, когда лечат едва ли не всю жизнь, и, всё равно, нисколько не вылечивают, и даже не подлечивают, даже самым что ни на есть маломальским образом, лечили, как уже сказано, по пять, по шесть лет, а иногда и больше, но, в конечном счёте, вылечивали, причём – полностью вылечивали, окончательно и бесповоротно, находясь здесь работали, зарабатывали деньги, которые шли каждому на его персональную сберкнижку, что неизменно оказывалась очень кстати во время выхода отсюда, так же как очень кстати оказывалась и специальность, которую человек успевал здесь приобрести, и которая кормила его потом до конца дней и в последующей за тем нормальной, здоровой жизни. А сейчас… Так… Одна сплошная видимость…

…Успел в мастерских познакомиться с одной девушкой по имени Галя. Она – из амбулаторных больных. Приходит сюда из дому. У Гали эпилепсия, которой она страдает ещё с раннего детства. Тоже много лет, как и многие здешние старожилы, имеет вторую группу инвалидности.

Амбулаторным здесь за работу платят какие-то чисто символические деньги – рубля по три в месяц. Они тоже ходят сюда, по большей части, исключительно ради спасения от скуки. Только, в отличие от нас, - от скуки домашней. Да, может быть, ещё ради той скудной пищи, что им здесь выдают совершенно бесплатно с больничной кухни.

Галя старше меня лет на семь. Но кто здесь обращает внимание на подобные условности…

Скоро мой День Рождения. Врач обещает, что я к тому времени должен быть дома. Исходя из этого, я пригласил Галю на свой День Рождения. Интересно, что будет, когда дома об этом узнают? Впрочем, плевать! В конце концов – мой День Рождения! – Кого хочу, того и приглашаю!

В ближайшие дни мне предстояло ещё одно интересное знакомство. Помещение мастерских огласил, висевший над входными дверями, электрический звонок. Звук его был поистине душераздирающим. Наверное, мёртвого мог бы разбудить. Дежурный санитар отправился отпирать двери. Вскоре я увидел женщину, представшую перед столом заведующей мастерскими, протянув ей бумагу – как я сразу догадался, направление на работу в мастерские. Одета она была достаточно просто, но весьма добротно и, я бы даже сказал, со вкусом. Наряд её, несмотря на изматывающую жару, был ближе к стилю делового костюма. Заведующая записала в журнал те данные, какие следовало туда вносить в подобных случаях, и, сказав той женщине буквально несколько слов, содержание которых я не разобрал за стуком швейных машин, предоставила эту женщину самой себе, как это здесь и бывает обычно.

Подсев к столу, за которым мотали нитки, она оказалась рядом со мной, тут же обратившись ко мне:

-Здравствуйте.

Сказано это было с такой потрясающей серьёзностью и деловитостью, и при этом – так спокойно, будто были мы с нею знакомы не один год, а расстались только вчера.

-Здравствуйте, - только и произнёс я в ответ, - а что мне ещё оставалось делать?! – стараясь, насколько возможно, не выдать своего невольного удивления.

-А как вас зовут?, - продолжала она таким же спокойным, почти деловым тоном.

-Анатолий.

-Меня – Светлана. А сколько вам лет?

Я ответил.

Светлана была немного, пожалуй, даже старше Галины. Кстати, как вскоре выяснилось, с Галиной они оказались тоже знакомы уже на протяжении нескольких лет. Тем не менее, примерно через час мы болтали со Светланой буквально обо всём на свете, будто старые приятели. А на следующий день, вконец расчувствовавшись, - эх, молодость! – я пригласил на свой День Рождения и Светлану.

Болезнь же её имела очень неприятную природу. Виною тому был менингит, перенесённый ею несколько лет назад. Окончив медицинский институт, отправилась Светлана по распределению в Казахстан. А там, живя на частной квартире, довелось ей мыться в бане с душевыми кабинками. Не желая долго стоять в очереди (а очередь, и весьма немалая, в тот раз выстроилась к каждой  из тех злополучных кабинок), да, кроме того, ещё и торопилась куда-то очень сильно, Светлана решила, на свой страх и риск, а дело было зимой, обмыться под тем единственным душем, к которому не было очереди, ни одного человека, по причине его неисправности – из того душа текла лишь одна холодная вода, горячей же не было и напоказ, надеясь на своё, достаточно крепкое от природы, здоровье, да на пресловутое русское «авось пронесёт». С первых же минут, очутившись под струями холодной воды, Светлане пришлось почувствовать всю степень своей ошибки. Не в силах терпеть подобный холод более ни секунды, она выскочила из под этих струй холодной, едва ли не ледяной, воды, обратившись к женщинам, дожидавшимся своей очереди в соседние душевые кабинки, с просьбой пропустить её без очереди хотя бы на полминуты, просто для того, чтобы согреться, в ответ слышала лишь отказы, причём – в достаточно грубой форме. Позднее Светлана ещё не единожды имела возможность убедиться в том, каково в Казахстане подлинное отношение к русским со стороны коренного населения. А на следующий день Светлана слегла с высоченной температурой. Хотя, если честно, то лично меня и сегодня продолжает удивлять: имея медицинское образование, не понимать, что нельзя так поступать, тем более – зимой. Дело, как я уже сказал, кончилось менингитом. А менингит и его последствия, в конце концов, привели Светлану сюда. Болезнь начала прогрессировать. Несколько месяцев назад Светлане назначили инвалидность. Пока что – только третью группу. С копеечной пенсией. Сюда она изъявила желание ходить до тех пор, пока не подыщет себе какую-нибудь работу, более или менее приемлемую с точки зрения её нынешнего состояния здоровья.

Вернувшись сегодня в отделение, узнал ещё одну новость – Сашку Тынянского старший брат опять привёз на машине обратно. Вскоре опять собралась компетентная комиссия, принявшая решение снова продлить Сашке срок принудительного лечения, но на сей раз – всего лишь, на один месяц. Когда до окончания этого срока оставалось меньше недели, он в очередной раз попытался бежать. И попытка эта отличалась от всех предыдущих просто неслыханной дерзостью. Но Сашку догнали санитары, когда он не успел отбежать от больничных ворот и сотни метров. Привели в отделение, связали, да укололи «ударную дозу» хорошего снотворного, продержав в таком состоянии пару дней. И огласки теперь избежали. Компетентная комиссия по Сашкиному делу больше не собиралась. А у него, и, правда, отпало желание бегать.

На следующий день меня навестила бабушка. Накануне приходила мать, и я сказал ей про Галю, и про то, что пригласил её на свой День Рождения, который, скорее всего, буду отмечать дома. Мать отнеслась к этому, на удивление, достаточно спокойно. Зато  бабушка примчалась сегодня – ни дать, ни взять – баба Яга. Только метлы ещё не хватает. Так подействовало на неё это известие, пересказанное ей вчера матерью. Но ведь когда мать была здесь, я ещё не успел пригласить Светлану. Так что есть, чем бабушку «обрадовать».

Скажу честно, в те минуты было мне далеко не до юмора. Так бабушка на меня посмотрела, что в душе я тогда дал самую страшную клятву, что если у меня когда-нибудь будут дети, и тем более – внуки, то я никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах не буду смотреть на них подобным взглядом, даже если узнаю, что они – скверные грабители, законченные мошенники, отпетые садисты, отъявленные головорезы, гнусные маньяки-убийцы и подлые изменники Родины…

Мало того! Бабушка ещё потом побежала в ординаторскую, жаловаться лечащему врачу на моё недостойное поведение.

И это откровенно недостойное поведение – не моё, а моей бабушки – на сей раз вывело из себя даже здешних врачей, при всём их цинизме и человеконенавистничестве, при всей их бездушности и при всём их мертвящем доктринёрстве, при всём их подлом начётничестве, при всём при том, успевших повидать на своём психиатрическом веку такое… Но это было действительно впервые…

Однако же, мой лечащий врач, – в данном вопросе приходится отдать ему должное – почти моментально совладав с собой, объяснил моей бабушке, что в таких делах над человеком не властен никто. И он сам не имеет никакого права запретить мне пригласить на мой День Рождения кого бы то ни было – хоть самого чёрта. Да и вообще, для чего, спрашивается, запрещать?! А само желание человека, пригласить на свой День Рождения того, кого он хочет, даже если это кому-то и не нравится, ещё не является поводом для того, чтобы отменить, или даже – просто отложить, выписку, пусть выписка эта и осуществляется через так называемый пробный отпуск, что здесь часто практикуется. И уж вовсе глупо видеть в этом факте какое-то там проявление болезни, даже – независимо от того, есть ли в реальности эта болезнь у человека, или нет.

Вообще-то должен сказать, у моей бабушки всегда была такая черта – делать трагедию мирового масштаба буквально из ничего. Помню как, ещё учась в начальных классах, делал первые литературные опыты, а бабушка бегала в школу, встречаясь там с учителями, с классным руководителем, с завучем, с руководством пионерской организации, докладывая им всем обстановку, и решительно требуя принятия самых суровых мер, а на неё смотрели, как на героиню той, знаменитой в своё время, частушки, в которой пелось: «Я упала с самосвала, тормозила головой». Не зря, видно, некогда ещё Иосиф Виссарионович Сталин печально констатировал: «Сколько же у нас ещё людей «чего изволите»!». Бабушка моя – тоже из их породы.

Но, тем не менее, гости приглашены. Теперь – это свершившийся факт. У бабушки, окончательно понявшей, что отменить мой замысел невозможно, взыграло некоторое самолюбие: мол, если уж придут, то пусть не пьют чай с дешёвыми пряниками. Ведь мы всё-таки – семья кадрового офицера! Полковника! Хотя, вообще-то: полковника в отставке, и к тому же – несколько лет как оставившего сей бренный мир. Когда только такие люди, как моя бабушка и ей подобные, переболеют своим патологическим снобизмом! Сам не перестаю удивляться, глядя на них! Ох, и встречал же я их позднее!

…День Рождения, в конечном счёте, прошёл очень даже недурно. Что гостям до наших семейных дел и скрытых конфликтов! Жаркое приготовили. Сама же бабушка, кстати, его и готовила. Торт хороший купили, конфеты шоколадные. Ещё кое-что на столе было. Но, без спиртного. Никто, впрочем, пить, по вполне понятным причинам, и не собирался. Бабушка, да и мать тоже, вместе со мной поддерживали с гостями беседу, такую, какая обычно и бывает на именинах – как говорится: обо всём, и не о чём. Хотя, бабушке для этого приходилось буквально переступать через себя. Но роль свою она отыграла не столь уж и плохо. Здесь ей тоже приходится отдать должное.

Даже наша старая, «допотопная» радиола, безнадёжно испорченная более десяти лет, в этот день неожиданно заиграла, будто ожив специально для сегодняшнего дня, после того, как мать включила её, что называется - на удачу, также, на удачу, поставив первую попавшуюся пластинку.

Под вечер я проводил девушек. Галину – до трамвайной остановки, а со Светланой пошагали мы по вечереющим городским улицам, разговаривая о том, да о сём, сами не заметив, как дошли до её дома, где жила она вдвоём со своей старушкой-матерью.

Через три дня заканчивался мой пробный отпуск. Ведь формально я всё ещё числился пациентом психиатрической больницы, всё ещё находящимся на излечении в её отделении номер один. Я пошёл в назначенный день, к назначенному часу за окончательным решением этого вопроса.

Врач, задав несколько самых общих вопросов, больше – для приличия, полюбопытствовав вскользь и тем, как прошёл мой День Рождения, продлил пробный отпуск ещё на неделю, пообещав выписать окончательно, если за этот срок не произойдёт никаких эксцессов.

Через неделю я действительно был выписан. Правда, в течение этой недели я успел узнать такое, что повергло меня в настоящий шок. Речь шла о Галине. И узнал не от кого иного, как от Светланы. А когда только повторял, будто во сне: « Как же так?! Как же так?! Этого не может быть…», Светлана вразумляла меня:

-Всё дело в том, что ты сам можешь у Галины обо всём спросить – она сама этих дел и не скрывает, и никогда не скрывала.

При следующей встрече с Галиной, набравшись наглости, прежде мне не свойственной ни в коей мере, я задал ей этот вопрос, разумеется, постаравшись сформулировать его, насколько возможно, в максимально деликатной форме.

-А ты только узнал?, - простодушно удивилась Галина моей неосведомлённости.

-Но, ты же ничего об этом не говорила…

Не сомневаюсь, что именно эта фраза прозвучала из моих уст особенно глупо.

-А ты и не спрашивал, - всё также спокойно парировала она.

А дело было вот в чём. Галина продавала себя. Делала она это с курсантами, приехавшими в наш город на учёбу в здешнюю школу милиции из Афганистана. Той стране катастрофически не хватало квалифицированных кадров. Вот наши им и помогали. Ведь тогда это были наши союзники. Тем более, как показала дальнейшая жизнь, у нашей страны была реальная заинтересованность в том, чтобы соседний с нами Афганистан возглавляло правительство, настроенное дружественно по отношению к нам. В этом не было ничего плохого. Как раз – наоборот. Это было здорово! Но, что же выходило на деле? А на деле выходило вот что. Пока наши парни в их стране проливали кровь, защищая завоевания афганской революции, их парни в нашей стране получали неплохое образование, при этом, ещё успевая гулять по ресторанам, перепродавать шмотки, как правило, кстати, более чем сомнительного качества, развлекаться с нашими девицами. Впрочем, девицы наши тоже хороши! Правды и справедливости ради приходится констатировать: той же Галине ведь не хлеба не хватало, а ресторанов с дорогими деликатесами, не одежды ей не хватало, а одежды дорогой и модной.

Я потерял к Галине всякий интерес, и даже, говоря откровенно, проникся чувством отвращения. Впоследствии она очень плохо кончила. Умерла в инвалидном психоневрологическом доме-интернате, всеми забытая, всеми оставленная, причём, умерла совсем молодой, когда ей не было ещё и тридцати.

Вскоре наши дороги со Светланой тоже разошлись. Как оказалось – навсегда…

 

* * *

За всеми этими делами забыл совсем сказать о моей матери, и о её замужестве. Тема эта для меня достаточно болезненная. Да и мало кому оно интересно. Потому расскажу лишь то, что в контексте данной истории невозможно не рассказать.

Вторым её мужем был человек, вернувшийся из «мест не столь отдалённых», за время своего пребывания там успевший, грубо говоря, проунитазить своё законное жильё. Мать надеялась, что он будет зарабатывать. Оказалось, напрасно она надеялась.

С годами обстановка в доме накалилась до предела. Не оставалось никакого другого выхода, кроме размена. Жалко, конечно, было терять квартиру, находившуюся в доме, больше похожим на настоящий дворец, в доме со встроенной аркой, расположенном почти в самом центре города. Но, спокойная жизнь дороже.

Так и появилась однажды, ранним весенним утром, на городской окраине крытая большегрузная машина, доставившая наши вещи к подъезду дома, в котором мы с бабушкой получили по размену двухкомнатную квартиру. Матери досталась однокомнатная, куда она и пошла со своим избранником. Больше мы практически не общались.

Помню, у меня спрашивали некоторые, узнав о том, где  я жил раньше, мол, это твой дедушка, наверное, как офицер достаточно высокого звания, как ни как – полковник, получил квартиру в таком шикарном доме. Так-то оно так. Но всё было несколько сложнее. Дом тот построил Новочеркасский Электровозостроительный Завод, электровозы с маркой которого ещё совсем недавно можно было встретить на всех железных дорогах нашей, тогда ещё общей, и тогда ещё – такой огромной, страны, занимавшей одну шестую часть суши, да и, как минимум, в половине других стран – тоже. Этот-то завод и построил тот дом-дворец для своих сотрудников, получавших там квартиры на общих основаниях, в порядке общей очереди – от инженеров и начальников цехов, до уборщицы из заводской столовой. Была в те годы квота, по которой в каждом построенном доме обязаны были передавать сколько-то квартир для военных, получавших те квартиры тоже в порядке общей очереди. Тогда очередь как раз дошла до моего дедушки. Позднее таких домов у нас больше не строили. А ещё спустя некоторое время, жидовствующие элементы, пробравшиеся в правительство, повели печально известную компанию борьбы с архитектурными излишествами, на самом деле, призванную полностью обезличить среду обитания человека. Так что давайте не будем смеяться над мечтами революционеров о том, чтобы рабочие жили во дворцах. Эта мечта начинала воплощаться в жизнь. И воплощалась до тех пор, пока у власти были они и их истинные последователи, позднее оплёванные и оболганные в период так называемой «оттепели 60х», замешанной на дешёвой демагогии и откровенном предательстве, пропахшей человеческой кровью, пролившейся, в том числе, и в нашем городе.

…Но, как известно, в большинстве случаев, на новом месте начинается и новая жизнь. Мой случай, пожалуй, тоже не был исключением.


 

 

* * *

…В нашем городе намечался молодёжный фестиваль поэзии. Я решил: сейчас, или – никогда.

Для участия в фестивале требовалось представить несколько стихотворений, обязательно отпечатанных на пишущей машинке.

Почти в самом центре города, стоило лишь свернуть с главной улицы, и ты попадал в сплошное царство одноэтажных и двухэтажных домиков, едва ли не ровесников нашего города, переделывавшихся и перестраивавшихся не по одному разу. Здесь-то, именно в одном из таких домиков, почти на пересечении с главной городской улицей, застроенной почти сплошь и рядом современными деловыми зданиями из стекла и бетона, проживала женщина, потерявшая обе ноги, ещё в раннем детстве угодив под поезд, которая зарабатывала себе на жизнь машинописными работами, о чём извещала достаточно красиво оформленная вывеска, прикреплённая над входом в её жилище. Эта женщина передвигалась на протезах. Правда, ещё поговаривали, что она занимается скупкой краденых вещей. А ещё – и колдовством грешит. Лично я всё же в колдовство не очень-то и верю. А что касается скупки краденых вещей, так этим пусть занимаются те, кому по службе положено. Мне же до этого дела нет.

Так вышел я от той женщины, бережно укладывая в папку несколько заветных листочков, ещё хранящих лёгкий запах краски от машинописной ленты, и близко не предполагая, что, и в самом деле, именно сейчас совершаю свой первый шаг навстречу новой жизни.

Поэтический фестиваль привёл меня в литературное объединение при городской газете, которое посещал я три года, после чего сделался сотрудником самой газеты. Но вскоре ушёл оттуда, почувствовав гнилость, проникавшую туда всё больше и больше. Через некоторое время после моего ухода, газета испустила дух. Ушёл же я в другую газету, тоже – нашу городскую, задуманную энтузиастами в качестве альтернативы официозу. Там работал достаточно долго, несмотря на все, порою, весьма существенные, расхождения. Но и эта газета через пару лет скончалась. Позднее её как бы возродили. Но там были совершенно иные учредители, совершенно иной состав сотрудников, и к тому, что было прежде, всё это уже не имело никакого отношения.

Однако, как известно, свой свояка видит издалека. Нас подобралось несколько человек, горевших желанием создать новое средство массовой информации, отражающее именно нашу точку зрения, стремящееся стать выразителем идейных воззрений леворадикальной молодёжи, как минимум, всего Юга России, объединяя её вокруг себя – не столько организационно, сколько мировоззренчески и фактически. Назвали мы нашу газету «Красный Ключ». Вскоре вышел её первый номер. Возглавлял газету Сёмка Птицын, как нам всем тогда казалось, самый бесстрашный и принципиальный из нас.

Он был всего на год старше меня. А уже успел пробыть два года в армейском дисциплинарном батальоне  – оттого его служба затянулась на целых четыре года. Поскольку это было уже на рубеже крушения СССР, он утверждал, что обвинение, приведшее его в дисциплинарный батальон, было сфабриковано армейским начальством, а причиною тому послужила его идейная позиция, которую он не только не скрывал, но напротив – отстаивал самым радикальным образом. Позднее была учёба в Ростовском Государственном Университете, на факультете политологии, который он оставил ещё на втором курсе, будучи не согласен с методами преподавания, а также – с нравами, царящими в преподавательской среде, пропитанной взяточничеством, беспринципностью и прочими пороками буржуазного общества.

…В нашей газете мы начали с малого. Во время визита в наш город одного из руководителей левой оппозиции, проходил пикет явно недружественный по отношению к этому руководителю. В руках участники пикета держали плакаты, содержание которых явно оскорбляло не только идею как таковую, но и лично этого политического деятеля, посетившего наш город, как человека. Мы выяснили, кто причастен к организации данного пикета. Сколько из городского бюджета затрачено денег на его проведение, и сколько получил на руки каждый из его участников за то, что в течение нескольких минут подержал в своих беспринципных лапах плакат скабрезного содержания. Мы предали огласке эти позорные факты.

Следующим шагом мы выяснили весь механизм подкупа на выборах сначала в местные и в областные органы власти, а за тем – и в Государственную Думу. Избирателей, особенно – из числа безработных, инвалидов, пенсионеров и частично – учащихся техникумов, подкупали через одну из подставных структур, действовавших под крышей одного, внешне совершенно невинного, благотворительного фонда.

Затем мы занялись одним весьма крупным бизнесменом, успевшим раздать взяток, ни много, ни мало, на несколько миллиардов рублей.  В результате проверки фактов им заинтересовались органы. Он был арестован. Разорился окончательно – на новые взятки ушло всё его состояние. Но и это не спасло. Находясь под следствием, и окончательно поняв, что теперь-то уж терять ему точно нечего, он начал давать признательные показания на таких лиц нашей области, к тому же подтверждённые звуковыми, а иногда и видеозаписями, которые, как он сам сказал, «делал прежде, на всякий случай», что им заинтересовались уже и на общефедеральном уровне, откуда вскоре поступило распоряжение о переводе этого человека из Ростовской областной тюрьмы МВД в Москву, в федеральную тюрьму ФСБ – опасались, что здесь его могут просто прикончить. Этим заинтересовались ведущие отечественные и иностранные издания и телеканалы, обозреватели которых высказывали предположение о том, что всё это может перерасти в «новое узбекское дело».

Забегая вперёд, скажу: «нового узбекского дела», конечно, не получилось, но суд всё-таки был, и наш «герой» получил вполне приличный срок, и пришлось ему этот срок отсидеть, что называется, от звонка до звонка, после чего он вышел на свободу, а вскоре – опять сел, уже по другому делу, и на сей раз – абсолютно без нашей помощи.

Очередь дошла и до городского мэра, погрязшего в мафиозных разборках. Оказалось, его жена «спелась» с конкурирующим мафиозным кланом, и, выполняя заказ последнего, убила своего малолетнего пасынка – сына мэра от первого брака, жившего после развода с ним.

Всё это мы рассказывали нашим читателям, буквально, в режиме реального времени. Мэра, в конце концов, общими усилиями свалили. Редактор «Красного Ключа» был избран депутатом городской думы.

Спустя некоторое время, я узнал, что он восстановился на факультете политологии Ростовского университета, где продолжает своё обучение в заочной форме.

Я поделился с некоторыми из наших ребят своими мыслями на сей счёт, возникавшими в последнее время всё чаще и чаще:

-Поймите меня, пожалуйста, правильно. Я – не певец невежества. В конце концов, не нами сказано: ученье – свет, а не ученье – тьма. И не нам спорить с такими истинами. Я не об этом. Я вот о чём. Согласитесь, процесс возвращения куда-либо есть процесс обратный уходу оттуда, куда возвращаешься. Значит, если ты возвращаешься туда, откуда когда-то прежде ушёл, значит – одно из двух: либо там произошли какие-то существенные изменения, или – не менее существенные изменения произошли в тебе самом. Естественно, в Ростовском университете ничего принципиально не изменилось. Кто бы мог в этом сомневаться?! Стало быть, если наш Сёмка говорит, что когда-то ушёл оттуда по принципиальным соображениям, то, выходит, что вернуться туда он мог исключительно по соображениям беспринципным. Если не мог он прежде мириться с тем, что там происходит, значит – теперь, выходит, смирился.

Со мной в принципе соглашались. А вскоре мы все узнали, что, на самом деле, тогда, когда он этот самый университет покидал, принципиальность была абсолютно не при чём. Он просто не сдал сессию. При этом ухитрился так всё безнадёжно запустить, что наверстать упущенное к нужному сроку практически не было никаких шансов. Сёмка же рассудил примерно так, что, дескать, всегда лучше быть человеком, который ушёл, чем человеком, которого выгнали. Да и в армейском дисциплинарном батальоне, как выяснилось позднее, он был по причинам, мягко говоря, гораздо более прозаичным, нежели те, о которых он нам прежде столь вдохновенно врал.

Избиратели тоже были крайне возмущены его поведением. Он постоянно опаздывал на приём. На просьбы и жалобы людей, приносивших к «своему» депутату наболевшие вопросы, отвечал откровенным хамством. Смеялся в лицо старым, заслуженным людям. Нередко так и говорил:

-А я и не обязан для вас что-то делать. У меня – семья. О ней я и забочусь. А о вас пусть ваши дети думают.

Очередные выборы он проиграл с позором. Интерес к нашей газете у людей постепенно начал угасать. Через некоторое время она, говоря откровенно, просто накрылась тазиком.

… Я брёл по безлюдным городским улицам, выжженным нестерпимым зноем, брёл, вдыхая раскалённый воздух, пропитанный горькой пылью и бензиновым смогом. Впереди была полная неизвестность. Предстояло начинать всё с чистого листа.

И вдруг почему-то так захотелось сходить к Светлане… Просто узнать о ней… Что с нею? Как она живёт?

И я пошёл. Пошёл по тихой, окраиной улочке, спускавшейся всё вниз, вниз и вниз – к самой речке, что окаймляет наш город своим размеренным течением, почти незаметным для человеческого глаза даже тогда, когда находишься совсем с нею рядом. Вот косогор, с которого открывается зелёная панорама – луга, луга, уходящие в необозримую даль, туда, где небо смыкается с землёй.

А вот и дом Светланы. Ставни заколочены. Порушенный забор. Гибнущие деревья в заброшенном, отживающем своё саду. Да возле дверей, на прогнивших ступеньках крыльца сидит…

Да, я узнал его… Юродивый… Тот самый юродивый, что с начала девяностых годов появляется в нашем городе… То исчезает он, то снова появляется…

А сейчас сидит вот здесь в своих лохмотьях и бормочет:

-Скоро моя старушка придёт. Я её жду. А то уходить собираюсь. Вот дождусь только старушку, и вместе пойдём. Скоро, совсем скоро… А скоро – зима… Снег пойдёт. Рождество будет. Потом – Крещение. А потом – весна. Трава поднимется, зазеленеет. Цветы распустятся. Лето будет. Потом – осень, дожди, дожди… Потом – снова зима… Снова замёрзнет всё, снегом заметёт… А потом – снова весна…

Что это значит? К чему он всё это говорит? – Впрочем, я догадываюсь. Старушка – это, наверное, смерть, вместе с которой он уйдёт от нас. И, видно, случиться это должно совсем скоро. А всё же остальное означает, что жизнь, всё равно, продолжается.

Поговорив с соседями, я пошёл домой. В разговоре с ними я смог выяснить совсем немного. Но и этого вполне хватило, чтобы составить для себя достаточно полную картину. Мать Светланы умерла лет пятнадцать тому назад. Сама Светлана болела. Состояние её всё ухудшалось. Она перестала узнавать людей. Даже своего собственного имени не помнила. Из больницы больше не выходила. Потом её отправили в специализированное заведение для пожизненного пребывания умалишённых. Вот, собственно, и всё.

…Через несколько дней, немного успокоившись после происшедшего, я принял решение искать работу, но перед этим попытаться издать свою собственную книгу. По моим расчётам, на это должно было хватить тех сбережений, которые мне удалось скопить за то время, когда дела в редакции «Красного Ключа» были на подъёме. К тому же, мне порекомендовали издательство с достаточно дешёвыми расценками.

… Вот она – книжица в розовом бумажном переплёте. Перелистываю страницы, ещё совсем недавно бывшие всего лишь рукописью. Что-то написал я, ещё учась в школе, наивно полагая, что будет оно издано прямо сейчас, что-то дописывал едва ли не вчера. Радость, опоздавшая почти на двадцать лет…

 

* * *

…Это было уже в начале осени. Шёл по улице и услышал, что кто-то окликает меня.  Да так странно, не без элемента, я бы сказал, рисовки:
    -Монсеньёр! Монсеньёр!

Я даже, сказать по-правде, сразу и не сообразил, что это – ко мне.

Меня окликал молодой мужчина, сидевший на скамейке, державший в руках костыли. Я сразу узнал его. Юра Серёгин. Хромой художник. О нём я писал статью, ещё работая в городской газете. Он всегда разговаривает с людьми именно так – немного шутливо, с долей нарочитой бравады. К тому же, нередко, увы, он бывает навеселе.

-А вас, уважаемый, ищет Елизавета Михайловна, - это он – ко мне.

-Юра, здравствуй. Только – какая ещё Елизавета Михайловна?

-А та самая, которая вам когда-то стихи на машинке печатала. Она меня спросила, не знаком ли я с вами. Я сказал, что знаком, но адреса вашего, к сожалению, не знаю. А она очень просила, если я вас встречу, передать, чтобы вы к ней обязательно зашли.

Я начал понимать, в чём дело. Не зная, куда девать тираж моей книги, я раздаривал её экземпляры всем, кому только было возможно и кому невозможно их подарить. Зашёл по старой памяти и к машинистке, с которой, фактически, и начинался мой путь в литературу. Хотя, и не знал её имени и отчества. Интересно, что же ей от меня нужно?

Однако в тот день сюрпризы на этом не закончились. Менее чем через полчаса, выходя из магазина, я столкнулся, что называется, нос к носу, с моим бывшим соседом по инсулиновой палате… Его-то я узнал моментально. Он и не изменился почти за все минувшие годы.

-Винник! Андрюха! Здорово!

-Здорово, Талян!, - он меня тоже сразу узнал.

Мы отошли в сторону. Андрюха Винник – это была его фамилия – рассказал мне о своих злоключениях, которые, к счастью, вроде бы успели закончиться. По крайней мере, в это хотелось верить и ему самому, да и мне – тоже.

Андрюха Винник, будучи из тех, кого в просторечии относят к категории «припудренных» - это невозможно объяснить, нужно хотя бы раз познакомиться с таким человеком, тогда будет понятно и без всяких объяснений, что это значит, причём, Андрюха, по крайней мере, на мой взгляд, был из тех, кто слегка «припудренный», а бывают и те, кто далеко не «слегка», - получил инвалидность ещё за несколько лет до нашего с ним знакомства. Отца своего он не помнил. А мама у него была – ещё та сволочь. В конце концов, определила родного сына в психоневрологический дом-интернат, чтобы в освободившуюся комнату – а жили они в двухкомнатной квартире – пускать квартирантов. Впрочем, квартиранты те там не задерживались надолго, узнав невозможный характер хозяйки.

А Андрюха добился правды. Сам себе добился повторной экспертизы, которая признала, что он вполне в состоянии отвечать за свои поступки, и не нуждается ни в опекунах, ни, тем более, в пребывании в учреждении подобного рода, особенно, с учётом того, что существует жилплощадь, по праву принадлежащая ему. Он выбрался из дома-интерната, и сейчас намеревался разменяться со своей мамой, чтоб она не устроила ему ещё какую-нибудь пакость.

Андрюха преодолевал свою «припудренность». Впрочем, сама жизнь не оставляла ему иного выбора.

А ещё узнал я от Андрюхи, что в психоневрологическом доме-интернате довелось ему с самого начала проживать в одной комнате с нашим общим знакомым Вовкой Циклодолом. Андрюха рассказывал, что Вовка всё время говорил: «Не могу я здесь. Тоска смертная. Сбегу отсюда. Лучше в бичи подамся». И однажды… исчез. Куда он мог направиться без вещей, без документов?! - Но больше Вовку Остапенко не видел никто…

А к Елизавете Михайловне, спустя несколько дней, я всё же зашёл. Всё оказалось прозаично до банальности. Старая, больная женщина, к тому же, по крайней мере, как мне показалось, начавшая выживать из ума. Машинописные дела она, как оказалось, оставила несколько лет тому назад из-за того, что после нескольких мозговых кровоизлияний, последовавших достаточно быстро друг за другом, начала катастрофически терять зрение. Да и пишущую машинку из делового обихода за последние годы окончательно вытеснил компьютер, который сама Елизавета Михайловна так, увы, и не освоила, хотя и стоял он, подаренный ей кем-то из её троих сыновей, на том самом столике, где прежде обитала её неизменная, практически никогда не зачехлявшаяся, пишущая машинка.

Сыновья её – а их, как я узнал из разговора, и о чём уже успел сказать только что, у Елизаветы Михайловны было трое – здесь не жили, навещая свою старую мать всё реже и реже. А ведь она, как бы там ни было, но когда-то в одиночку – муж оставил её в незапамятные, можно сказать, времена – вывела их в люди, пусть даже, заплатив за это слишком высокую цену.

Хотя, приходится заметить, да и сама Елизавета Михайловна этого не отрицала, свои дела по части скупки краденого, особенно – краденого запойными алкашами из их же собственных семей, так и не забросила. И своих заклинаний – тоже. Хотя, профессиональной ворожбой больше не занималась, поскольку решила окончательно обратиться к Богу. А батюшка, к которому ходила она на исповедь, категорически запретил ей заниматься впредь подобными вещами, наложив строгую епитимию за прежние дела на этой неблагодарной ниве.

Теперь же ей было просто скучно одной. А тут – хоть одна живая душа подвернулась в моём лице. Я, уступив уговорам Елизаветы Михайловны, сел с нею за стол. Появилась и бутыль с настойкой, извлечённая ею из шкафчика. Как оказалось, это была брага, настоянная на древесном грибе с берёзы. За стопочкой, как водится, последовала другая. Потом – ещё.

Вышел я от неё, когда совсем стемнело. Прохожих почти не было. И в этом, как оказалось, было моё счастье. Иначе бы многим пришлось увидеть, как свалился я в ближайшую клумбу, начав неудержимо рвать. Так продолжалось до тех пор, пока я окончательно не потерял сознание. Потом пришёл в себя, собравшись с силами, встал и всё же побрёл домой. Время было позднее. Транспорт не ходил. К тому же, сильно похолодало.

Потом бабушка говорила, что только эта рвота спасла меня от практически неминуемой смерти, поскольку бражку, настоянную на древесном грибе с берёзы, если и можно пить, то одну маленькую рюмочку, максимум – две. А полдюжины таких рюмочек, что я выпил – страшеннейший яд.

-Но, ведь, она тоже пила при мне эту бражку, - искренне недоумевал я…

-А сколько она пила?, - логично поинтересовалась бабушка.
-Раз, или два приложилась…

-Вот то-то же…

Больше я не ходил к Елизавете Михайловне. Но почему-то в мозг закралась такая мысль: а, ведь, если бы у меня был близкий человек, который бы был, а не лицемерно «числился» бы таковым, то, в таком случае, о подобного рода происшествиях, так же, как и о некоторых других глупостях, что я успел наделать за последние годы, просто не могло бы быть и речи. Я начал всерьёз задумываться о своей личной жизни.

Когда бабушка ещё работала в лаборатории нашей городской поликлиники, с нею работала одна женщина по имени Анна. Была эта самая Анна лет на десять старше меня. Знаю, что она долго не выходила замуж. Потом вышла, да через год развелась. Детей при том не было. Я просил бабушку узнать телефон этой женщины. Анну многие помнили в лаборатории, и узнать её телефон, хоть сама она оттуда и ушла на другую работу года три-четыре назад, особого труда не составило. Так мы с нею и познакомились. Впрочем, так как мы уже виделись прежде, и знали друг друга, по крайней мере, в лицо, то слово «познакомились», пожалуй, не вполне точно отражает суть происходящего. Попробую сказать так: познакомились по-настоящему.

…Годика через полтора – два мы с Анной решили уехать.

Мы отправились в ту далёкую и тихую страну, где звёзды кажутся выше и прозрачнее, а ночь накрывает небесный купол тёмно-фиолетовой кисеёй, где море играет серебрящимися переливами солнечных отблесков, где сам воздух течёт подобно целебному напитку, вливаясь, точно в драгоценные сосуды, в раскрытые окна зданий, в том числе – и высотных, своею причудливой формой, и в самом деле, напоминающих то стаканы, то бокалы, то рюмки, то фужеры, то диковинные вазы. И жить может каждый, независимо от того, кто он и какой он.

Но я уехал и оттуда, вернувшись назад. Вернулся один. Без Анны. Дико. Глупо. Странно. Страшно. Но, это – так.

Чужбина, пусть даже – добрая и ласковая, милая и красивая, всё равно остаётся чужбиной, и будет таковой всегда…

А Анна… Она нравилась мне. И человек хороший. Но душа моя требует большего. Такой уж я от природы. Хочется настоящей любви. А её-то, как раз, и не было. Мы расстались.

Я вернулся в Новочеркасск. Вернулся зимой, когда выдался холод, который все называли аномальным. На мне была всего лишь лёгкая куртка. Ведь в той чудесной стране тёплые вещи были ни к чему.

Прибыв в Ростов ночным рейсом самолёта, едва успел на последний автобус, уходивший в Новочеркасск.

Приехал, и что же… Транспорт не ходит. Здание автовокзала закрыто до утра. Да ещё этот аномальный холод впридачу. Пошёл до дома пешком. Всё равно, ничего другого не оставалось.

По дороге попался ларёк. Один из тех, что работают круглосуточно. Ничего не придумал лучшего, как погреться водкой. Купил бутылку, да и опрокинул её содержимое в себя – едва ли не залпом. Помню только, как, пройдя несколько шагов, упал. Дальше – не помню ничего. Потом - какая-то машина, какие-то люди, какие-то двери, носилки, опять – какие-то люди… Дальше – снова ничего не помню…

Иногда сознание возвращалось, и я обнаруживал, что лежу на кафельном полу, в луже своей же собственной мочи и блевотины. Под утро вошла женщина, облачённая в белый халат, невозмутимо спросив:

-Жив? Проспался? – Ну, так иди домой, а мне смену сдавать нужно, ещё должна успеть после тебя пол вымыть.

Я только и спросил:

-Где я?

-В больнице, - ответила она с такой же невозмутимостью.

Я пошёл домой в этой мокрой одежде, по этому аномальному холоду. Теперь идти пришлось гораздо дальше, чем от автовокзала – почти через весь город. Транспорт ещё не ходил. Мои ручные электронные часы, которые я успел перенастроить ещё в Ростовском аэропорту на наше местное время, показывали половину четвёртого ночи… или – половину четвёртого утра… Не знаю и сам, как в данном случае было бы правильнее…

Сунул руку в карман – деньги на месте, паспорт пропал. Ну и шут с ним! Он, всё равно – заграничный, не очень-то мне теперь и нужен. А российский остался дома, когда я уезжал – это точно помню.

Так я дошёл до дома, позвонил в дверь, разбудив бабушку, пришедшую в ужас от моего внешнего вида, сбиваясь и путаясь, кое-как объяснил ей, что со мной произошло. Потом зажёг водонагревательную колонку, и плюхнулся в ванну. Когда почти совсем рассвело, выбравшись оттуда, направился в свою комнату, показавшуюся мне какой-то чужой, как часто бывает, когда отвыкаешь от дома за время длительного отсутствия, хотя в ней ничего не изменилось. Я лёг на кровать, наверное, успевшую основательно соскучиться по своему хозяину, и мгновенно отключился. Не помню, что мне тогда снилось, и снилось ли что-нибудь вообще.

А ближе к обеду пришёл милиционер. Он принёс мой заграничный паспорт. Расспросил обо всём. Просил написать собственноручные показания о том, как всё было. Потом попросил написать ещё расписку следующего содержания: «Я, такой-то, такой-то, прошу по факту моей госпитализации в Городскую Больницу Скорой Медицинской Помощи такого-то числа и месяца, такого-то года, следственное дело не возбуждать, никаких проверок не проводить. Никаких претензий ни к кому не имею. Роспись и число.». Оказалось, что заграничный паспорт достали из моего кармана в больничном приёмном покое, а к деньгам не притронулись. А говорят, что не осталось больше на Руси честных людей.

…Весною, проходя через один из захолустных сквериков нашего города, я встретил нищего, просившего милостыню. Мои карманы были пусты. Дать я ему не смог ровным счётом ничего. Но напоминал он, до поразительной степени, своими чертами лица Вовку Остапенко. Только – изрядно постаревшего.

Если это был, в самом деле, он, то, скорее всего, он меня не узнал, а возможно – и просто забыл. Оно, через столько лет, и не удивительно. А что если я сам обознался? Как бы ни было, но я постеснялся спрашивать… Может быть, и напрасно постеснялся… Больше я его не видел…

 

* * *

…Бабушка пока ещё держится на ногах. Каждый вечер поливаем цветы, растущие у нас под окнами. Журчит вода из поливного шланга. Откуда-то доносится тихая музыка. Дует тёплый вечерний ветерок, в котором всё же едва ощущаются оттенки едва уловимой прохлады.

Мы поливаем цветы по своей, так сказать, личной инициативе. Для души. За работой разговариваем. Больше – на отвлечённые темы, как водится. Будто и не было никаких потрясений, никаких скандалов, и вообще – ничего.

А осенью бабушке стало хуже. Она слегла, проболела, не вставая, всю зиму, а к весне померла.

…Летом я, говоря откровенно, по большей части, валял дурака – слишком много всего пришлось пережить, нужно было по-настоящему отдохнуть, причём – отдохнуть, фактически, впервые за всю мою сознательную жизнь.

Когда к нам снова явилась осень, принеся с собой дожди и прохладу, я устроился на работу в одну организацию… В общем, в такую организацию, куда не ходят карьеристы и искатели престижных мест, и где нельзя работать без призвания. Хотя, работа эта – и не по литературной части.

Там-то я и нашёл и себя самого, и своё место в жизни. Но – это тема для отдельного повествования, которого всё равно – знаю заранее - не будет. Не будет потому, что писать продолжения к уже написанному – не в моих правилах.

Вопрос с личной жизнью пока остаётся открытым. Успокаиваю себя тем, что ещё, как говорится, не вечер, и тем более – не ночь. Хочется верить, что где-то в этом огромном мире, по его бесконечно извилистым дорогам бродит и моя судьба… 

© «Стихи и Проза России»
Рег.№ 0190682 от 8 февраля 2015 в 13:26


Другие произведения автора:

Партизанская баллада 21го века

Папоротники

Они не должны жить

Рейтинг: 0Голосов: 0539 просмотров

Нет комментариев. Ваш будет первым!