Есть какая-то тайна века в том, что мы фактически ничего не знаем о встрече А. С. Пушкина с Лобачевским.

Да, они встречались и, видимо, беседовали всю ночь, гу­ляя по улицам Казани. Но о чем шла беседа?

Предположить, что, встретившись с Пушкиным, Лоба­чевский стал бы занимать его пустыми разговорами, это значило бы ничего не понять в характере великого геометра. Да и Пушкин знал, с кем ведет многочасовую беседу. Ко­нечно, речь должна была идти о «воображаемой геометрии». Тогда почему же в записях и дневниках Пушкина эта встре­ча никак не отражена? Правда, отголоском беседы может считаться знаменитая фраза о том, что вдохновение в геомет­рии нужно не менее, чем в поэзии. Геометрия Н. Лобачев­ского называется «воображаемая», а от «воображения» до «вдохновения» один шаг.

Во всяком случае, через год после встречи Пушкина с Ло­бачевским в булгаринском журнале «Сын отечества» появи­лась статья, полная невежественных и оскорбительных напа­док на «воображаемую геометрию».

Статья эта очень поучительна, хотя и безымянна. Ее надо читать и перечитывать снова, ибо многие доводы против Ло­бачевского носят принципиальный, я бы сказал, методоло­гический характер. Автор исходит из постулата, кажу­щегося ему аксиомой: воображаемое — значит нереальное. Проследим внимательно за этими доводами: ведь они будут повторяться и повторяются в наши дни всеми, кто с подозре­нием относится ко всему воображаемому и сложному.

«Есть люди, которые, прочитав книгу, говорят: она слишком проста, слишком обыкновенна, в ней не о чем и подумать. Таким любителям думания советую прочесть Геометрию г. Лобачевского. Вот уж подлинно есть о чем подумать. Многие из первоклассных наших математиков читали ее, думали и ничего не поняли. После сего уже не считаю нужным упоминать, что и я, продумав над сею книгой несколько времени, ничего не придумал, т. е. не понял почти ни одной мысли. Даже трудно было бы понять и то, каким образом г. Лобачевский из самой легкой и самой ясной в математике главы, какова геометрия, мог сделать такое тяжелое, такое темное и непроницаемое учение, если бы сам он отчасти не надоумил нас, сказав, что его Геометрия отлична от употребительной, которой мы все учились и кото­рой, вероятно, уже разучиться не можем, а есть только во­ображаемая. Да, теперь все очень понятно.

Чего не может представить воображение, особливо живое и вместе уродливое! Почему не вообразить, например, чер­ное — белым, круглое — четырехугольным, сумму всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых и один и тот же определенный интеграл равным то ;/4, то это ; ? Очень, очень может, хотя для разума все это непо­нятно» (Цит. по кн.: См и л га В. В погоне за красотой. М., 1968).

Стоп! Вот автор и попался. Разумом он называет все то, что ему понятно, а непонятное, по его мнению, недостойно внимания. Недоверие к воображению есть в конечном итоге недоверие к самой поэзии.

Примерно в то же время и с тех же позиций подверга­лась яростным нападкам поэзия Пушкина и все его творче­ство. Обратите внимание: безымянный автор, ругая Лоба­чевского, в то же время явно намекает и на художественное творчество, в чем-то сходное с «воображаемой геометрией».

«За сим, и не с вероятностью только, а с совершенной уверенностью полагаю, что безумная страсть писать каким-то странным и невразумительным образом, весьма заметная с некоторых пор во многих из наших писателей, и безрассуд­ное желание открывать новое...»

Дело в том, что к середине 30-х годов XIX века в обще­стве уже четко сформировалась пагубная для науки и лите­ратуры концепция простоты. Истинная наука не нуждается ни в каких сложностях, что уж говорить о литературе. От литературы требовались простота и польза. Это заблужде­ние не изжито и до наших дней. В сложности и отходе от здравого смысла упрекали Фета, Тютчева, Блока, Брюсова, Белого, Хлебникова, Маяковского, Вознесенского. А в наши дни обвинения такого рода обращены к поэтам метаметафорического направления, но об этом речь впереди.

О затравленности Пушкина в последние годы жизни мы знаем многое. И вовсе не сверху, а из самых что ни на есть демократических слоев прессы слышались упреки и обви­нения в духе цитируемой рецензии на Лобачевского. «Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас»,— вырвалось у Пушкина не случайно. Меньше знаем о затравленности Лобачевского. Рецензия, я думаю, красноречивее всяких слов.

«Притом же, да позволено нам будет несколько коснуться личности. Как можно подумать, чтобы г. Лобачев­ский, ординарный профессор математики, написал с какой-нибудь серьезной целью книгу, которая немного принесла бы чести и последнему приходскому учителю? Если не уче­ность, то, по крайней мере, здравый смысл должен иметь каждый учитель; а в новой Геометрии не достает и сего последнего».

Вот атмосфера, в которой пересеклись параллельные пути Пушкина и Лобачевского.

Сегодня, когда наконец-то поколеблен миф о простоте Пушкина, есть все основания задуматься, какими глазами видел поэт вселенную.

Космос с его фундаментальными законами был всегда в центре внимания великого поэта. Одно из самых инте­ресных философских стихотворений Пушкина «Движение» (1825), посвященное космосу, роднит его поэзию с новей­шими представлениями о мире, возникшими на основе теории относительности А. Эйнштейна:

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.

Другой смолчал и стал пред ним ходить.

Сильнее бы не мог он возразить;

Хвалили все ответ замысловатый.

Но, господа, забавный случай сей

Другой пример на память мне приводит:

Ведь каждый день пред нами солнце ходит,

Однако ж прав упрямый Галилей.

В этом стихотворении Пушкина предугаданы важные открытия современной науки, которая познает явления, не­доступные человеческому глазу, спорит с обыденной оче­видностью и побеждает ее.

Гениальный современник Пушкина Лобачевский впер­вые отказался от принципа наглядности, построив «вообра­жаемую геометрию», где через одну точку можно провести бесконечное множество параллельных линий, вопреки «очевидной» геометрии Евклида. Многие тогда сочли этот отказ от очевидности чудачеством ученого. Не случайно Булгарин, травивший Пушкина, с таким же рвением печатал (вкупе с Гречем) пасквили на ректора Казанского университета Лобачевского.

Мы не знаем, о чем беседовали Пушкин и Лобачевский во время своей краткой и, видимо, единственной встречи в Казани (о факте встречи Пушкина с Лобачевским в Казани в 1833 году и беседе между ними см.: Колесников М. Лобачевский, М., 1965). Пушкин собирал материалы о Пугачевском восстании. Может, не прошел мимо его внимания бунт вели­кого философа-математика против серой обыденщины, именуемой «очевидностью». Было очевидно, что земля плоская, а она оказалась круглой. Очевидна была геометрия Евклида, а геометрия Лобачевского оказалась более точной. Но никогда не станет для нас очевидным момент великого прозрения и в творчестве поэта, и в творчестве математика, и всегда мы будем помнить великие слова Пушкина: «Вдох­новение нужно в поэзии, как и в геометрии». Конечно, Пушкин понимал разницу между физикой и поэзией. Вот его замечательные строки из «Подражаний Корану»:

Земля недвижна — неба своды,

Творец, поддержаны тобой,

Да не падут на сушь и воды

И не подавят нас собой.

«Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!» — сказал Пушкин об этой картине мира. Но какова же вселен­ная Пушкина — действительно неподражаемая?

Пушкин на протяжении восьми лет писал в стихотворном романе картину вселенной, и если мы хотим понять его, то должны хоть на какое-то время увидеть небо его гла­зами. Мы должны научиться вместе с Татьяной Лариной

...предупреждать зари восход,

когда на бледном небосклоне

3везд исчезает хоровод,

и тихо край земли светлеет,

и, вестник утра, ветер веет,

и всходит постепенно день.

зимой, когда ночная тень

полмиром доле обладает,

и доле в праздной тишине

при отуманенной луне

восток ленивый почивает...

Этот «световой» портрет души Татьяны, созданный и» сияния звезд и рассвета, раскрывает и вселенную Пушкина.

Ведь и сегодня не всякий из нас, в ночи стоявший на дворе, видит ночную тень, «обладающую полмиром». Буквально такую картину впервые увидели лишь космонавты из окна космического корабля.

Пушкин смотрит на вселенную пристально и долго, поэтому она у него не бывает неподвижной.

Хоровод звезд — исчезает.

Край земли — светлеет.

Ночная тень — полмиром обладает.

Восток — почивает.

Роман насыщен движением света. В первой главе это мерцание свечей, фонарей, затем искусственный свет все чаще уступает место мерцанию звезд, тихому свету луны, ослепительному сиянию солнца. Вместе с Пушкиным погрузимся на время в эту стихию света. Вот образ Петербурга:

Еще снаружи и внутри

Везде блистают фонари...

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на снег наводят;

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят...

Но наступает момент, когда искусственный «веселый свет» бала растворяется в величественном сиянии белой ночи:

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы...

Далее картина ночной вселенной в восприятии Татьяны. После этого вселенная уже не покидает человека. Татьяна и луна неразлучны. При лунном свете пишет она письмо Онегину, вместе с луной покидает его кабинет после убий­ства Ленского. Но, пожалуй, самое удивительное в романе, когда бесконечное звездное небо и бег луны вдруг останав­ливаются в зеркальце Татьяны:

Морозна ночь, все небо ясно;

Светил небесных дивный хор

Течет так тихо, так согласно...

Татьяна на широкий двор

В открытом платьице выходит,

На месяц зеркало наводит;

Но в темном зеркале одна

Дрожит печальная луна...

Это неуловимое движение руки Татьяны, трепетное биение человеческого пульса, слитое со вселенной,— та вдох­новенная метафора, которая отражает единство человека и космоса. Трепет Татьяны передается вселенной, и «в тем­ном зеркале одна дрожит печальная луна». Роман «Евгений Онегин» расцвечен не цветом, а светом. Чаще всего свет романа — восход или заход солнца, отблеск свечей или ка­мина, свет луны, мерцанье розовых снегов, звездное небо. Основная палитра романа — это серебристое свечение звезд и луны, переходящее в золотистый и алый свет камина или солнца. Роман как бы соткан из живого света. Цвет, не связанный с естественным свечением, в нем почти отсутству­ет. Исключение составляют лишь «на красных лапках гусь тяжелый» и ямщик «в тулупе, в красном кушаке», Свет про­низывает роман, составляя космический фон.

Над могилой Ленского вместе с луной появляются Татьяна и Ольга: «И на могиле при луне, обнявшись, плакали оне».

Когда наступает момент прощания Татьяны с природой перед отъездом в Москву, мы вдруг с удивлением замечаем, что время может мчаться с быстротой неуловимой:

...лето быстрое летит.

Настала осень золотая

Природа трепетна, бледна,

Как жертва, пышно убрана...

Вот север, тучи нагоняя,

Дохнул, завыл — и вот сама

Идет волшебница зима.

В семи строках перед нами промелькнули лето, осень, зима. Год превратился в миг. Первая глава романа почти целиком посвящена показу одного дня Онегина, А здесь в одной строфе — год.

Или в разгар описания бала, где «бренчат кавалергарда шпоры, летают ножки милых дам», вторгается воспоминание автора об этих же балах. Вдумайтесь в это слово — воспо­минание. Рассказ о бале идет в настоящем времени, и вдруг об этом же бале Пушкин говорит как о прошлом: «Во дни веселий и желаний я был от балов без ума...» Одно и то же явление описывается из настоящего и из будущего времени. В момент последнего свидания Татьяны с Онегиным, когда

Она ушла. Стоит Евгений,

Как будто громом поражен, –

Пушкин сообщает нам, что все эти события происходили в далеком прошлом, в таком далеком, что умерла уже «та, с которой образован Татьяны милый идеал».

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал...

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован.

А та, с которой образован

Татьяны милый идеал...

О много, много рок отъял!

Только что Онегин и Татьяна стояли перед нами. Еще Евгений «как будто громом поражен», а Пушкин сооб­щает тут же о смерти той, с которой образован «Татья­ны милый идеал», причем как о событии давно прошед­шем.

Да, прошлое, будущее и настоящее... Все это четко разделило. И очевидность говорит о невозможности быть одновременно в прошлом, в настоящем и в будущем. Но та же очевидность говорит нам, что земля плоская... Может быть, поэт, живший в первой половине XIX века, видел время глазами человека XXI века?

Вчитываясь в строки романа, мы все глубже проникаемся ритмом вечности, все выше поднимаемся над хронологически ограниченным отрезком человеческой жизни. И видим мир в его неразрывном единстве, где человек и вселенная, прош­лое, будущее и настоящее неразрывны и обозначены словом «вечность».

Чтобы понять, насколько глубок переворот, совершив­шийся в душе Онегина, сравним это состояние безвременья с переполненным, хотя и трагическим ощущением времени, возникшим у Онегина вместе с любовью к Татьяне:

Мне дорог день, мне дорог час:

А я в напрасной скуке трачу

Судьбой отсчитанные дни.

И так уж тягостны они.

И дальше—строк», которые так любил Маяковский. Строки, переполненные ощущением жизни:

Я знаю: век уж мой измерен;

Но чтоб продлилась жизнь моя,

Я утром должен быть уверен,

Что с вами днем увижусь я...

Как это ощущение времени не похоже на состояние Онегина, когда он жил, «часов и дней в беспечной неге не считая», как это похоже на состояние Татьяны в момент прощания с природой, когда год превратился в один миг.

Итак, Пушкин дает две возможные модели мира. Один и тот же человек может в одном моменте времени почувство­вать вечность, и он же может не заметить, как прошли двадцать шесть лет его жизни. В первом случае бесконечен каждый миг ожидания, в другом — незаметно проходят годы и превращаются в пустоту. Помните это ощущение нарастающей пустоты в доме дядюшки Онегина, где «везде высокие покои...».

Человек совершенно по-разному может чувствовать в одной и той же вселенной. Он может сливать свой взор С бесконечностью звездного неба и свой слух — с журчанием ручья. А может, подобно дядюшке Онегина, просидеть со­рок лет и ничего не заметить, ничему не удивиться.

Вот как подробно описывает Пушкин картину вокруг дома Онегина в деревне:

Господский дом уединенный,

Горой от ветра огражденный,

Стоял над речкою. Вдали

Пред ним пестрели и цвели

Луга и нивы золотые,

Мелькали селы; здесь и там

Стада бродили по лугам,

И сени расширял густые

Огромный запущенный сад,

Приют задумчивых дриад.

Перспектива все время раздвигается. Господский дом стоит над речкою, и наш взгляд устремляется ввысь. Затем вместе с автором мы устремляемся вдаль, где пестрят и цветут луга, мелькают села, бродят стада. Все здесь в дви­жении все раздвигается в бесконечность. Даже сад сени «расширял» густые.

А что делал в этой бесконечности дядюшка Онегина?

Лет сорок с ключницей бранился,

В окно смотрел и мух давил.

Ощущение уходящего времени, ограниченности чело­веческой жизни возникает у читателя еще до гибели Ленского — в лирическом отступлении Пушкина над могилой Дмитрия Ларина:

Увы! На жизненных браздах

Мгновенной жатвой поколенья,

По тайной воле провиденья,

Восходят, зреют и падут;

Другие им вослед идут...

Так наше ветреное племя

Растет, волнуется, кипит

И к гробу прадедов теснит.

Придет, придет и наше время,

И наши внуки в добрый час

Из мира вытеснят и нас!

Каким же острым ощущением жизни надо обладать, что' бы, поднявшись над ограниченностью своей жизни, назвать добрым час, когда нас вытеснят внуки.

Взгляд Пушкина порой настолько поднимается над субъективным бытием, настолько растворяется в жизни природы, вселенной, в смене поколений, что личная смерть уже не кажется ему центральным событием. Он слишком остро чувствует жизнь во всех ее проявлениях — ему не остается времени для скорби над ограниченностью своей земной жизни.

Да, искусство учит нас и атому чувству. Чувству беско­нечной жизни, чувству бессмертия. Именно об этом говорят последние строки романа:

Блажен, кто праздник жизни рано

Оставил, не допив до дна

Бокала полного вина,

Кто не дочел ее романа

И вдруг умел расстаться с ним,

Как я с Онегиным моим.

Невозможно полностью дочесть роман жизни. Но когда бы он ни прервался, бокал всегда полон. Потому что жизнь бесконечна.

В последние минуты жизни Пушкин в полузабытьи словно пытался подняться ввысь по незримой лестнице и звал всех за собой,

Его поэзия была именно такой незримой лестницей в небо. Незримой, потому что Пушкин блистательно приме­нил метод древних — земными словами рассказывал о не­бесном.

Сегодня нет недостатка в фантастических произведениях о космосе, но все-таки самый большой отклик получили те произведения, где проблема космических контактов реша­ется на земле. Решается, но как?..
1963 г.

LikeShow more reactions
Comment