ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ (2 часть)

Опубликовано: 4882 дня назад (12 июля 2011)
Рубрика: Биография
+1
Голосов: 1
Так говорит Марина Цветаева — самый неузнанный мистик нашей литературы («Иметь все сказать — и не раскрыть уст, иметь все дать — и не раскрыть ладони»), потерявшая в последние годы надежду быть понятой хоть кем-то. Великая любовница любовной любови, «прихватывающая свое добро» среди ветров и гор, деревьев и стариков, мужчин и женщин... Чувство которой было по сути надсексуальным и сверхприродным. Амазонка, а не «белое видение женщины», ведущая нас к главному — даже не себя в себе — пусть даже маленьких — искать и любить, а других любить — во Христе любить — чтобы не остаться отрешенной Дамой — пусть даже Мировой Душой! — одиноким «Островом с необъятной колонией душ», затерянным в волнах Вселенной.


С этой своей высоты она — живейший человек! — иногда срывалась и становилась то женщиной-Дочерью, то Женщиной-Матерью, то писала в посвящении дочери Але: «Знай одно — что завтра будешь старой. Остальное, деточка, забудь». Но не в этом суть. Она много мучилась, чтобы научиться понимать то, что знала.

Исследователи, которые пытаются вывести историю взаимоотношений Цветаевой и поэтессы Софии Парнок из анализа «Письма к Амазонке» и цикла «Подруга» (по крайней мере, отношение Цветаевой к Парнок) без учета всей глубинной составляющей, оказываются в положении полных профанов. Как известно, в эссе идет речь о двух героинях: Младшей и Старшей. Отождествляя Младшую с самой Цветаевой, исследователи, на мой взгляд, обнаруживают странную слепоту. Не надо быть специалистом, чтобы понять, что Цветаева в сравнении с Парнок была бесконечно старшей по своему духовному возрасту, а младшей — разве что в вопросах житейско-бытовых. Да и весь легкомысленно-противоречивый облик Младшей, склонной к самообману, никак не вяжется с психологическим обликом Цветаевой, которая говорила о легкомыслии, как о никогда не привившейся к себе добродетели, вкупе с добродетелью благоразумия. Младшая на бытовом, а не бытийном плане произведения — это скорее образ Цветаевой, зеркально преломившийся в воображении Софии Парнок, которая так написала о встрече с будущей подругой: «В дом мой вступила ты, счастлива мной, как обновкою: Поясом, пригоршней бус или цветным башмачком». (С. Парнок. «Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою...»). Но это восприятие Цветаевой как земля от неба далеко от реальной Цветаевой.

Тем не менее, совсем не случайно Цветаева в какой-то момент открылась Софии Парнок как «маленькая девочка неловкая», а в какой-то — как мальчик Кай.

У самой же Цветаевой, как явствует из цикла «Подруга», Парнок временами ассоциировалась то с матерью, то со Снежной Королевой. («Ваш маленький Кай замерз, О Снежная Королева!») Первое же о ней впечатление вообще не имеет аналогов с человеческими мерками: «Не женщина и не мальчик, но что-то сильней меня!»

Ассоциация же с «демоном крутолобым», которого «уж не спасти», восходит к типичному цветаевскому мотиву — любви к проклятому. «Проклятое», «злое» углубляет измерение бытия и должно быть познано через любовь, должно быть любовью освобождено, преображено и вновь внесено в гармоничный божественный порядок. И вообще, «все это очень серьезно, как все, что бывает в детстве», как написала поэтесса Ирина Кажянц. «Но тоска моя — слишком вечная, Чтоб была ты мне первой встречною». (М. Цветаева, «Подруга»)

«Зачем тебе, зачем моя душа спартанского ребенка?» — эта глухая жалоба Цветаевой, высказанная в одном из стихотворений цикла, тоже, конечно же, не случайна.

Эта под-история протекала где-то в четвертом измерении. В этом же — проклятые тормоза-ограничители быта! — все могло запутываться, сбиваться, профанироваться. В некотором роде отношения Цветаевой и Парнок — это такие ролевые игры, наподобие тех, в какие играют поклонники Толкина, черпавшего энергии архетипов из фольклора и сакральных мифов.

Проиллюстрирую это на примере одного своего произведения. Да простит меня читатель, что я включаю в литературоведческий анализ феномена Марины Цветаевой размышления о собственном писательском творчестве, но эту свою лирическую миниатюру я просто не могу не привести.



О ДЕТСКОЙ ДРУЖБЕ КАК ОПЫТЕ РОЖДЕНИЯ ДУШИ



Я только недавно поняла, что моя повесть «Мягкий мир» — это сказка о Снежной Королеве, — великая сказка Андерсена, зачерпнувшего чистую струю из глубин нашего коллективного бессознательного, где пребывают удивительные миры и энергии архетипов.

Главные героини повести — два Гадких Утенка: 12-летние девочки Мария и Света.

Света, которая сама себя отождествляет с пушкинской Татьяной — это Кай, похищенный из этого мира Снежной Королевой. Мария — это Герда, или некий собирательный маленький Онегин.

Только Света не взялась из ниоткуда. Тихая, непонятная, никем, даже поначалу Марией, не замечаемая девочка Света — это трансцедентная сущность Марии, отлетевшая в эти переливающиеся радужными потоками глубины. Наша трансцедентная сущность, которую все мы — жестокие, непонятливые, заигравшиеся в свои маленькие игры дети — вытеснили за грань бытия. И вот она пытается сложить из льдинок слово «Вечность» — урок, заданный великой Трансцедентной учительницей — Снежной Королевой. А задача Герды — спасти ее из этого высокого плена, прислушавшись к тому теплому, тому горячему, что есть в ее сердце, которое еще не успело покрыться грубой коркой омертвевающего мира взрослых. И вот великое делание свершилось. «Да, радость была такая, что даже льдины пустились в пляс, а когда устали, улеглись и составили то самое слово, которое задала сложить Снежная Королева; сложив его, он мог сделаться сам себе господином, да еще получить от нее в дар весь свет и пару новых коньков... Снежная Королева могла вернуться когда угодно — его вольная лежала тут, написанная блестящими ледяными буквами». (Г.Х. Андерсен «Снежная Королева»).

Интересно, что Света и Мария (Кай и Герда) могут меняться местами. С одной стороны, Мария — это Герда, а Света — это Кай. Но с другой стороны — все совсем наоборот! Это Света (Кай) приподнимает над Землей диковатую Марию, в чем-то похожую на Маленькую Разбойницу, это в ней всеобъемлющая Теплота. И кто здесь — Герда и кто здесь — Кай? И кто кого спасает?..

И еще: «Холодное, пустынное великолепие чертогов Снежной Королевы было забыто ими, как тяжелый сон. Бабушка сидела на солнышке и громко читала Евангелие: «Если не будете как дети, не войдете в царствие небесное!»

Кай и Герда взглянули друг на друга и тут только поняли смысл старого псалма:

Розы цветут... Красота, красота!

Скоро узрим мы младенца Христа.

Там сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душой, а на дворе стояло теплое, благодатное лето!» (Г.Х. Андерсен «Снежная Королева»).



Благодаря матери — Снежней Королеве в глубинном восприятии Цветаевой произошло таинственное соединение Кая и Герды в андрогинную сущность, имеющую все качества Земли и Неба.

Ведь Цветаева прямо писала, что детство было для нее порой слепой правды, а юность — зрячей ошибки, иллюзии. Значит, в какой-то период — юношеский — она утратила присущую ей божественную целостность, а потом снова обрела ее и вступила в полу зрелости.

Зрелая же Цветаева транслирует Живое Слово, Живую Глубину, то, что философ Александр Дугин называет в своей статье «Археомодерн» словом Структура — наше глубинное, русское «Я». Слово «русское» можно смело взять в кавычки, как универсальную реальность, лежащую по ту сторону рационалистического мировосприятия. (Вспомним прозрение Ф.М. Достоевского о всемирной отзывчивости русской души).

Исследователям американской школы трудно поверить, что Цветаева в своей основе так и осталась ребенком «до 7-ми лет», который уже тогда писал стихи и любил, любил всеобъемлющей теплотой каждого встречного пса. «Всем самым главным в себя я обязана людям, которых я любила», — напишет она в автобиографии.

Большинство поэтов ищут в собственных глубинах когда-то утраченную Душу. А Цветаева ее — дарила.

Дарила как Поэт. Как личность же — подчеркну это еще раз — Цветаева может оступаться, отступать от действующих через нее архетипов и собственного онтологического статуса Любительницы любовной любови. Но отступления рано или поздно приводят к неудовлетворенности, а грубые отступления — к глубокой тоске. Ад же — это ни что иное, как измена своему статусу, полная неспособность принимать и транслировать Божественные Энергии.

Таким образом, самый запутанный и противоречивый, по мнению большинства исследователей, цветаевский текст — «Письмо к Амазонке», в котором некоторым из них видится отражение психологических проблем раздражающей своими псевдоглубинами поэтессы, на деле оказывается эзотерическим текстом с двойным дном. В первом — рассказывается бытовая лесбийская история (причем, психологический портрет Младшей, с которой исследователи отождествляют автора, не имеет ничего общего с психологическом портретом Цветаевой). Во втором — та же история — в мире чистых душ, то, какой она могла бы быть, не удались мы от Истоков.

Дело не в том, будто Цветаева против однополой любви или не хочет признавать тенденцию к ней в себе, как считают Анна Саакянц и Диана Л. Бургин. Цветаева, безусловно, всегда и во всем приветствовала свободу личного самовыражения и никогда не руководствовалась общепринятыми представлениями о греховном. Другое дело, что можно выбрать еще большую свободу — Свободу от рабской свободы естества.

Причины же разрыва М. Цветаевой и С.Парнок, на мой взгляд, вполне прозрачны. С. Парнок не оправдала безусловно завышенные ожидания Цветаевой, всегда искавшей в любви абсолют, и не смогла стать спутником на пути к абсолюту.



И еще скажу устало,

—Слушать не спеши! —

Что твоя душа мне встала

Поперек души.

(«Подруга»)





Возможно, это общая судьба — потерять душу, пройти по всем кругам уготованной нам реальности и воскресить ее, духовно окрепшую. Только надо помнить дорогу домой, вглядываясь в горящие письмена поэтов без истории.



Жизнь — это место

Где жить нельзя.

Ев — рейский квартал...



Так не достойнее ли во сто крат

Стать вечным жидом?

Ибо для каждого, кто не гад,

Ев — рейский погром —

Жизнь.

                      («Поэма Конца»)



Так кто же такие святые?



Новоначальный монах — это тот, кто, вырывая из себя с корнем чисто человеческие установки, цепляющиеся своими корешками за временные, системно ограниченные вещи и истины, держит перед своим мысленным взором Необозримую Даль. Сам он в этот период настолько во всем временном не участвует, до того во всем сомневается, что словно ничего не понимает, то есть устраняет свой разум.

Святой, достигший знания в Силе и Духе — это тот, кто, дотронувшись сердцем, то есть очищенным от всего косного дном души до этой неведомой Дали, оказывается способным узреть временно ограниченные истины в их правильном соотношении с Вневременным. Знание приходит к нему как наитие Свыше.

Так чем же занимается монах, как ни непрестанным возобновлением утраченной целостности, конечная цель которого — детская святость?

Отсюда становится понятным библейское изречение, что "если кто не родится Свыше, тот не сможет войти в царство небесное" и даже не сможет уразуметь в должной мере глаголы Божественного Писания.



Остается подытожить эту часть цитатой из Иосифа Бродского, который считал, что по пути стойкого отказа от примирения с существующим миропорядком «Цветаева прошла дальше всех в русской и, похоже, мировой литературе. В русской, во всяком случае, она занимает место, чрезвычайно отдельное от всех — включая самых замечательных — современников...»

Добавлю от себя, что по сходному пути отказа прошел еще один поэт, в чем — то схожий с Цветаевой даже по психофизике, многое, конечно — но не все — предопределяющей. Поэт, правда, не такого масштаба и с меньшим культурным багажом, выросший в атеистической стране и не способный переварить то, что транслировал, вышедший из молодежной рок — культуры и поэтому неизвестный в широких кругах — тоже «не женщина, а дух», «голая душа», автор и исполнитель своих песен Янка Дягилева (1966-89), — тоже ушедшая из жизни трагически. Тоже обладавшая этим пристальным и одновременно отрешенным взглядом чуть мимо — «взглядом со многими разноглубинными пластами» («Письмо к Амазонке»). Крайне пессимистичная на поверхности, полная выкачиваемой из нас мертвой воды, но узнаваемая по чистоте и величию субстанции внутри. И когда мы отсасываем эту субстанцию, но ничего не даем взамен, Поэты умирают.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

ЧЕРНАЯ СОБАКА



Все это так. Но что-то в этом не так. Все это слишком походит на сдобренную модным в наши дни мистицизмом прекраснодушную идиллию с верой в Человека, который звучит гордо. Должен звучать. Но — не звучит...

Скажем так — прекраснодушны поэты. (Но и они едва ли простодушны). У Поэтов же — за левым плечом — всегда начеку Соглядатай. К одним он является в образе Черного Человека, к другим — в еще более откровенном своем обличье — обличье Мышатого — похожего на гладкого дога черта, который, являясь, общался в детстве с совсем маленькой Мариной. И у детства Марины Цветаевой есть неусыпный враг — она сама. В некотором роде она — сама себе «мужчина»: тот самый «мужчина» — «ветхий» Адам — с которым изменяют детству, лишая его Цельности. Об этой стороне четвертого измерения Марины Цветаевой попыталась поговорить в своей печальной и жестокой статье «Две души Марины Цветаевы» Анна Кирьянова — самый одиозный исследователь — непрофессионал, не скрывающий своей неприязни к Цветаевой, личность которой отчего-то притягивает ее как магнитом. Я вполне согласна с ней, но только в постановке вопроса. Все остальное вызывает просто смех: и слишком однозначная, грубо-приземленная трактовка некоторых, вырванных из контекста, фактов цветаевской жизни, и непонимание ее глубинной религиозности, и откровенно некритичное отношение к свидетельствам современников. Люди — то, как мы уже могли убедиться, часто подходят ко всему с привычными мерками, а то, что не вписывается в их систему координат, вольно или невольно подвергается кастрации или окутывается фантазиями.

Но одного слова из песни точно не выкинешь. Цветаева при всей своей трансцендентности была очень странной матерью по отношению к собственности маленьким дочерям. И не в смысле пресловутого «не одеты — не обуты»: это — то при ее вечной неустроенности, как раз понятно. Тут дело в другом. Она была страшной матерью. Больной матерью. А в детстве — больным ребенком. Стеснительным, неконтактным ребенком, единственным другом которого был игрушечный черт. У меня нет этому прямых доказательств, но интуиция подсказывает мне, что Цветаева страдала в раннем детстве детским аутизмом и вылечилась через движение вспять, в глубь Раковины, где встретилась со своим высшим «Я» и шагнула в мир уже преображенным и все преобразующим человеком, сама став проводником тех тончайших и светлейших энергий, в которых только и могла жить. О рудиментах недовоплощенности, неодушевленности, видимо, доставшихся от того периода, Цветаева пытается сказать в письмах к Родзевичу.

Но высшее «Я» — не награда, а реальность, требующая постоянной работы, и ее иногда упускают из рук, что случается даже с просветленными монахами. А за этим следуют провалы, падения. Такие падения наиболее наглядно проявляются у Цветаевой в самом святом — взаимоотношениях с собственными детьми.

Это — та плоскость в ней, тот внешний берег, от которого она всю жизнь стремилась оттолкнуться и куда ее неумолимо прибывало течением имманентного существования.

Анна Саакянц пишет про дочь Марины: «В 6 лет маленькая Аля была настоящим другом и собеседником матери... Она вела дневники и писала стихи, удивлявшие своей талантливостью и взрослостью».

Еще бы! Но странная была эта дружба... Мне она напомнила дружбу маленькой пианистки Полины Осетинской с отцом — музыкальным педагогом, которая в конце концов вынуждена была бежать от него и вся страна, восхищавшаяся перед телеэкранами юным дарованием, с изумлением узнала об изнаночной стороне их отношений.

Похоже Цветаева даже не подозревала, каким она была «мужчиной», когда ломала через колено обычных детей, чтобы сделать из них необычных — в противоположность обществу, которое поступает наоборот. А внутренняя логика некоторых ее шокирующих поступков именно такова. Иначе придется признать Цветаеву поэтом — авантюристом, быт которого уж слишком разительно отстает от бытия. Один мой не вполне адекватный виртуальной корреспондент рассказывал, как душил своего малолетнего сына подушкой, чтобы «развить у него умственные способности» через сопротивление своему эго. Этот метод вполне мог бы быть включен в репертуар Цветаевой-матери. (Я, конечно, страшно утрирую; поступки моего знакомого соотносятся с поступками Цветаевой не более, как карикатура с портретом. Но я и хочу в данном случае прибегнуть к карикатуре). Двухлетняя Ирина, привязанная за ногу к кровати в темной комнате с крысами под кроватью, в то время как мать ходит по поэтическим вечерам или пусть даже в поисках хлеба по голодной постреволюционной Москве, о чем с возмущением пишет Анна Кирьянова — это, на мой взгляд, отнюдь не вольности богемной поэтессы, не жест отчаяния и не — всего лишь — суровая необходимость. Это — вольности ради Вольности, своего рода взращивание «победы путем отказа» — любимого ее принципа по жизни.

Цитата из С. Карлинского: «Отношение Цветаевой к маленькой Ариадне было столь же требовательным и деспотичным, как и обращение с ней ее матери в годы детства. Это видно из ее дневника «Аля. Записки о моей первой дочери...». Ребенку еще не исполнилось и двух лет, однако эти тексты возлагают на нее ожидания невероятных достижений и свершений в будущем...». (Маленькая поправка: в семье М.А. Мейн — матери самой Марины — при всем царящем там спартанском духе — не было т а к о г о!). При этом Цветаева пишет и говорит о дочери, которую, по-видимому, заставила писать дневники и которую держит в ежовых рукавицах (попросту говоря — подвергает жесткому прессингу, если что не по ней) с большой теплотой, посвящает ей стихи с характерными строчками: «не знаю, где ты и где я» и даже по-своему дружит с ней. «Пассивное копиистическое начало из Марининого преподавания было изгнано раз и навсегда, замененное творческим. Вместо нудных примеров сразу же, с места в карьер, писались изложения, сочинения; обычно безликие, ученические тетради превращались в дневники», — напишет в своих воспоминаниях Ариадна Эфрон, деликатно умалчивая о перегибах и издержках в своем воспитании. В ее изложении итоговый результат цветаевской педагогики выглядит вполне благовидно: «Смело выкинув из педагогической цепи промежуточные звенья, Марина выучила меня читать — бегло и достаточно осмысленно — к четырем годам, писать — к пяти, а вести дневниковые записи — более или менее связно и вполне (по старому правописанию) грамотно — к шести-семи годам». Среди первых дневниковых записей маленькой Али можно обнаружить, между прочим, и такую: «Моя мать очень странная. Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребенка, и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит». Властный дух матери, вопреки желанию искренне любившей и понимавщей ее Ариадны Сергеевны, наиболее выпукло просматривается в «Записях о моей матери» — первых получерновых набросках будущих воспоминаний.

Попробуем понять, кем были для Цветаевой не понимавшие ее в детстве обычные дети. Вероятно, они похожи на любимицу матери сестру Асю, которой она дарила ракушки, чтобы та согласилась еще немного помечтать с ней, а потом иногда отнимала эти ракушки, и била ее, потому что у нее ничего, кроме этих ракушек, не было, никакой своей мечты, как о том поведано в эссе «Мой Пушкин». (Сказанное — в художественно- заостренном виде — относится только к детским годам Анастасии Цветаевой, ставшей впоследствии писательницей и мемуаристкой.)

В одном из стихотворений Цветаева пишет:



Безнадежно-взрослый Вы? О, нет!

Вы дитя, а дети так жестоки:

С бедной куклы рвут, шутя, парик,

Вечно лгут и дразнят в каждый миг,

В детях рай, но в детях все пороки —

Потому надменны эти строки.

                      («Безнадежно-взрослый Вы? О, нет!»)



Да, Цветаева сурово преследовала по жизни жестокость заурядности, обычности. Она бы не простила ее собственным детям.

Но судьба сыграла с ней злую шутку. Родившийся позже сын Мур, которого она, в отличие от дочерей, напротив, холила и лелеяла, тоже стал вундеркиндом — был необычайно умен, образован в свои детские и отроческие годы — в год гибели матери ему исполнилось шестнадцать — писал, рисовал, интересовался философией.

Но был «душевно неразвит», как отметила в дневнике, посвященном его детским годам, сама Цветаева. Вундеркиндство не принесло детям ни счастья, ни большой дороги, ни подлинной близости с матерью. Да и не удивительно — ведь сына она растила, мечтая об острове с ним, чтобы никто не смог бы встать между ними, помешать ее любить, помешать ей родить его Свыше — от себя как Поэта — проводника божественного Детства. И как-то незаметно подменила Бога — сыном, заслонив ему Бога... Сын и вырос на таком острове, оказавшись полностью непригодным к реальной жизни и погиб в 19 лет на фронте в одном из первых же боев.

Родить и вырастить сына — того самого божественного мальчика во плоти — было едва ли не самым горячим и заветным желанием Цветаевой. Она предчувствует, предвосхищает его, даже угадывает его будущий физический облик. Еще задолго до рождения Мура Цветаева написала в стихотворении «Сын»: «И как не умереть поэту, когда поэма удалась».

Но эта поэма как-то не удалась. Или удалась бы, проживи Мур дольше?

Никто не знает. Зато многим известны его страшные и загадочные слова, сказанные им по поводу смерти Матери: «Марина Ивановна правильно все сделала».

Расшифрованные в последние годы дневники Мура проливают свет на эту загадочность. Из них и других рассекреченных архивов видно, в какой убийственной атмосфере жила семья, двое членов которой — отец Сергей Эфрон и сестра Ариадна — томились в застенках Лубянки, а матери могли отказать даже в работе посудомойкой в столовой Литфонда. Дневники позволяют надеяться, что Цветаева все-таки заложила в сына правильную основу.

Цветаева пожертвовала жизнью — уже едва теплящейся, задуваемой со всех сторон, — в надежде спасти его от гибельного существования рядом с собой в стране, где сталинский режим захлопнул перед ней все двери. «Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет», — написала она перед смертью в одной из трех оставленных записок. Тем более что и он крикнул ей в сердцах накануне: «Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!» и запальчиво ответил на ее горькое: «Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?» — «Да, по-моему, ничего другого вам не остается!»

«Здесь, у последней черты, все чувства Марины Ивановны достигли абсолюта», — пишет Анна Саакянц. Абсолюта по вертикали и абсолюта по горизонтали. По горизонтали это была абсолютная беспросветность.

Ведь для нее это был еще в какой-то степени и крах веры в сына (читай: Бога), Несмотря на то, что сказанные сгоряча слова мальчишки глупо было принимать всерьез, как отмечают исследователи.

И она конечно же не принимала.

И все же, все же, все же...

Девушка, просившая у Бога чистой смерти в 17 лет: «Ты дал мне детство — лучше сказки И дай мне смерть — в семнадцать лет!», пока нет «этого движения вниз, на отдых, на покой» («Письма к П. Юркевичу»), превратилось к 48-ми годам в измученную, забытую людьми и преследуемую властями, очень старую женщину, через которую уже давно не текли стихи. Медленно угасая, уходя, она все чаще примеряла к себе чистую смерть.

Всю свою сознательную жизнь она прожила абсолютной бессребреницей. За рубежом — фактически, благодаря скудным пожертвованиям спонсоров — ценителям ее таланта. Будучи не в силах приспосабливаться к коллективам, часто полным подспудной враждой и интригами, она не могла работать на государственной службе, не могла быть винтиком в неправедном бюрократическом аппарате. В слишком человеческой иерархии русского литературного зарубежья или Союза Писателей в родном отечестве места ей тоже как-то не нашлось. Не понятая ни в эмиграции, ни в СССР, она была отторгнута Системой, которая и у нас, и за рубежом узнается по своему многоуровневому отчуждающему механизму. Отторгнута Системой, но признана при жизни такими поэтами как Рильке, Пастернак, Волошин, Белый, Мандельштам...

Все по Макаревичу: «Он пробовал на прочность этот мир каждый миг, Мир оказался прочней».

Но эту трагедию нельзя однозначно трактовать только лишь как месть имманентного бытия так и не прогнувшемуся под изменчивый мир поэту- нонконформисту.

Тут все сложнее. «Четвертое измерение — мстит», — написала как-то Цветаева в письме к Пастернаку.

Именно так! Месть приходит оттуда.

Прекрасное и ужасное как две насмерть схлестнувшиеся Силы начинают страшную вселенскую битву за душу великого грешника — Поэта. И совсем не случайно силы Зла бьют Цветаеву в ее самую сильную точку (а значит, в чем-то и самую уязвимую) — в самое сильное и слабое звено, нуждающееся в закалке — прямо в Детство!

Любой мало-мальски продвигающийся православный монах начинает с обнаружение затаившегося Змея, который обвивает «голую душу» многими инфернальными кольцами — Змея, полного неистребимого желание изъять из души ее золотую сердцевину — Дитя... И только попробуй потревожить этого дремлющего в силу нашего нечувствия Дракона ... Только посмей!..

Православные монахи знают: к взыскующим Божьей Правды первым делам приходят бесы и только затем — Христос. (В этих словах я лишь пытаюсь описать процессы, протекающие в коллективном бессознательном, что не исключает возможности объективного существования Христа как Бога).

Но Поэты редко просят помощи у Бога, они хотят, чтобы Христос являлся к ним сам — как хотела того Марина Цветаева — этот эпизод есть в «Повести и Сонечке» — отказывая себе в радости пойти на Пасхальную службу — отказывая из ложно-гуманистических (и только ли?) соображений. Поэтому Поэты, как и Бродяги Дхармы, часто проигрывают брани. И не только поэты без истории. Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский, Высоцкий, Башлачев, Янка Дягилева... Сюда же можно отнести Гоголя с поэмой в прозе «Мертвые души» и отчасти Блока. Несть им числа на российской земле. Всем им не хватило терпения и смирения — в православно-святоотеческом понимании этих слов. А также умения, образно говоря, вовремя приземлиться, чтобы подняться чуть выше, спуститься с небес на землю и заново осмотреться — спуститься с небес не в привычно-инквизиторском смысле, какой обычно вкладывает в эти слова мир. Но они не были теплохладными, не были фарисеями и как раз поэтому становились практически безоружными перед нападениями врага, даже не подозревая о правилах безопасности, выработанных св. отцами за почти двухтысячилетний опыт церкви. Правилах, которые бы позволили опознать врага в лицо, позволили бы перевести работу с реальностью, в которую они вторгались, в более высококачественный и щадящий режим.

И конечно же не только мы одни — прекраснодушные (но едва ли простодушные) поклонники — отсасываем эту божественную Субстанцию, ничего не давая взамен. Главный вампир — некто Третий. Даже не вампир — ибо он не питается Субстанцией... Он просто прокалывает ее, как шину.

Большое Добро — большое Зло. Большие души, большие берега, большие трагедии... БОЛЬШАЯ ГОРДЫНЯ.

Поэтому давайте не будем делать из Марины Цветаевой иконы, как делала юная Марина икону из портрета Наполеона, ставя его в киот. Икона с Цветаевой опасна тем же, чем и портрет Наполеона в киоте с православными иконами — очередной подменой.

Не бывает такого в имманентном мире, чтобы у Белой собаки не было ее младшей сестры — Черной, пусть и играющей подчиненную роль. Отсутствие Черной собаки — это тоже Черная собака, только уже изгнанная в подсознание, «обиженная» (цветаевское: «обижен, значит, прав!» — даже если в роли обиженных — черти и вурдалаки) и она найдет место и время, чтобы кинуться нам в спину. (Эта ситуация описана у меня в романе «Дорога цвета собаки», да простят мне читатели очередную нескромность). Поэтому давайте не застопоривать себе движение просвещенческими мифами. «Ветхий» Адам должен быть четко осознан. И такое явление как Марина Цветаева может оказать в этом неоценимую услугу. Надо вдумываться в то, что она пытается до нас донести — вдумываться критично, что далеко не значит скептично. Как это ни странно, но в сложный, противоречивый (гораздо менее, чем мы думаем) мир Марины Цветаевой надо входить, доверившись всему ясному и простому в нас — «как вслушиваются в исток, вглядываются в устье», настроившись на то, что идет поверх слов и поступков. Именно такой подстройки жаждала и никогда не получала от людей Цветаева. Без которой и хлеб — не хлеб, и вода — не вода.

Вот и Анна Кирьянова, занявшаяся так вплотную изучением Черной Собаки Марины Цветаевой, так и не поняла, где же ее Черная собака. Она пытается реконструировать ее из разрозненных слов и поступков, оставляя за порогом внимания запредельно-чистый поток вибраций.

Бессознательную тягу Цветаевой к людям, которые умерли или умрут молодыми, Кирьянова подметила точно и — тут же поставила ей в вину: даже тягу к несчастной умершей девочке Наденьке Иловайской, о горячем чувстве к которой Цветаева поведала в своем пронзительном «Доме у Старого Пимена», где один за другим умирают дети — Атланты, погребенные мертвой землей дедушки Илловойского, которую тот взвалил им на плечи. И даже тягу к несчастным, всеми проклятым чертям, словно и впрямь забыла, как все мы глубоко несчастны, — и в первую очередь «счастливые». Что все мы гости и стирая свою память до имманентности, превращаемся в «пауков в банке», о чем протяжно, протяженно во времени пела запредельная Янка Дягилева.

И в итоге, Киреева делает прямо противоположный действительности вывод о том, будто живейшая Цветаева изначально стремилась к смерти (В чем, кстати, обвиняли и живейшую Янку). Не видя (можно видеть цельным чувством, а можно — разрозненно, раскладывая все по эмоциям), не угадывая, что центр личности Цветаевой, ее «точка сборки» совсем в другом месте (и времени).

Кирьянова не подозревает, что имеет дело не с Черной собакой Цветаевой, а с ее двойником, существующим не где-либо, а в ее собственном сознании (подсознании?). Настоящая же Черная собака поэта пребывает на несколько уровней выше (или ниже — тут можно сколько угодно играть словами).

Причем, эта Собака, как и ее двойники, могут сослужить всем прекрасную службу.

Ведь Цветаева так хотела, чтобы мы выверяли вместе с ней, в чем-то отталкиваясь от нее, собственный путь. Она бы с удовольствием уступила нам инициативу и внимательно выслушала. Но, к сожалению, большинство окружавших ее в жизни людей, как и Петя Юркевич, лишь старательно пытались ответить впопад.

Поэзию Цветаевой можно читать как открытую книгу бытия, потому что бытие было перед ней — как открытая Книга.

«Быть собой, всей собой, как пишет Цветаева неоднократно, пусть даже остаться непонятой в желаниях, реакциях и поступках; быть непонятой, но не осужденной любящим человеком — вот идеал отношений», — пишет И. Кудрова в замечательной статье «Поговорим о странностях любви: Марина Цветаева».

«Жестокая правда без любви есть ложь», — хочется сказать мне комментаторам, отслеживающим Черную собаку Цветаевой. Это тоже святоотеческая истина.

И мне хочется верить — я не сомневаюсь в этом! — что поэты такой нравственной высоты не попадают «Домой — в огнь-синь» (не тот этот дом, да и полночь не та), куда, по мнению Анны Кирьяновой, якобы стремилась после детских диалогов с Мышатым («Параллельно пути черный спутник летит», — пела поэтесса Янка Дягилева), подмененная им Марина Цветаева и где пребывают души тех, кто наложил на себя руки...

Они все-таки омываются в водах Китежа.

Потому что Господь — не бухгалтер.



Знаю, умру на заре! На которой из двух,

Вместе с которой из двух — не решить по заказу!

Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!

Чтоб на вечерней зоре и на утренней сразу!

Пляшущим шагом прошла по земле! — Неба дочь!

С полным передником роз! — Ни ростка не наруша!

Знаю, умру на зоре! — Ястребиную ночь

Бог не пошлет по мою лебединую душу!



«Милый серый дог моего детства — Мышатый! Ты не сделал мне зла. Если ты, по Писанию, и “отец лжи”, то меня ты научил — правде сущности и прямоте спины. Та прямая линия непреклонности, живущая у меня в хребте, — живая линия твоей дого-бабье-фараоновой посадки.



Ты обогатил мое детство на всю тайну, на все испытание верности, и, больше, на весь тот мир, ибо без тебя бы я не знала, что он — есть.



Тебе я обязана своей несосвятимой гордыней, несшей меня над жизнью выше, чем ты над рекою: le divin orgueil [Божественной гордыней (фр.).] — словом и делом его.



Тебе, кроме столького, я еще обязана бесстрашием своего подхода к собакам (да, да, и к самым кровокипящим догам!) и к людям, ибо после тебя — каких еще собак и людей бояться?

<...>

Это ты разбивал каждую мою счастливую любовь, разъедая ее оценкой и добивая гордыней, ибо ты решил меня поэтом, а не любимой женщиной.

<...>

Догом тебя вижу, голубчик, то есть собачьим богом.

<...>

Грозный дог моего детства — Мышатый! Ты один, у тебя нет церквей, тебе не служат вкупе. Твоим именем не освящают ни плотского, ни корыстного союза. Твое изображение не висит в залах суда, где равнодушие судит страсть, сытость — голод, здоровье — болезнь: все то же равнодушие — все виды страсти, все та же сытость — все виды голода, все то же здоровье — все виды болезни, все то же благополучие — все виды беды.



Тебя не целуют на кресте насильственной присяги и лжесвидетельства. Тобой, во образе распятого, не зажимает рта убиваемому государством его слуга и соубийца — священник. Тобой не благословляются бои и бойни. Ты в присутственных местах — не присутствуешь.



Ни в церквах, ни в судах, ни в школах, ни в казармах, ни в тюрьмах, — там, где право — тебя нет, там, где много — тебя нет.



Нет тебя и на пресловутых “черных мессах”, этих привилегированных массовках, где люди совершают глупости — любить тебя вкупе, тебя, которого первая и последняя честь — одиночество.



Если искать тебя, то только по одиночным камерам Бунта и чердакам Лирической Поэзии.

Тобой, который есть — зло, общество не злоупотребило». («Черт»).



Был ли Мышатый прообразом того самого Соглядатая, о котором я упомянула в начале этой части статьи? Вопрос остается открытым. Мне представляется вероятной и другая версия.

М. Цветаева была Ребенком и Подростком, живущим в десакрализованную эпоху, где даже в храмах из-за их фарисейской омертвелости нет места для Христа и он вынужден являться к чистым душою детям в образе черта, дабы не быть принятым за сахарно-уродливый образ, которым защищаются от него фарисеи. Неся не мир, но мяч, разъединяющий с фарисеем, и в первую очередь — со своим внутренним фарисеем: «Первая же примета его любимцев — полная разобщенность, отродясь и отвсюду выключенность». («Черт»). Он вынужден являться в образе дога, символической Черной Собаки, сквозь которую избранник должен пройти с факелом глубинной любви, пронизать, подчинить ее всю — Любовью, как подчиняет страшного Змия копьем Любви святой Георгий — любимый персонаж поэзии Цветаевой, в честь которого она назвала сына, — после чего Змий послушно ложится у его ног, а после следует за ним, как на веревочке, а Черная Собака сбрасывает свою Черную шкурку и обнажает — ослепительный Свет.

Совсем не удивительно, что живя в таком десакрализованном мире и не смея довериться тому же святоотеческому учению, которое земная церковь обычно преподносит в тоталитарном дискурсе, Ребенок и Подросток может быть уязвим даже если ему уже не 8 лет и он великий Поэт. Более того, поэтому и уязвим, что Поэт. Ибо Поэт, по определению, — Ребенок и Подросток. А.Дугин пишет: «Подростковый романтизм, экстремизм, радикализм, вера в добро, мечты о «прекрасном принце/прекрасной даме» — все это не наивные штампы, навеянные лицемерной культурой, и не переходные отклонения. Нет. Как раз наоборот. Именно подростки несут в себе тайную память о том, как должны обстоять дела в нормальном традиционном обществе, где взрослая жизнь не скучная рутина механических прагматиков и социальных винтиков (пропитанных истерическим нарциссизмом и нервным цинизмом), как у нас, а непрерывное соучастие в мифе, в сказочной реальности, в ткани единого непрерывного круговорота. В этом круговороте грань между нормальным и сверхнормальным, обычным и чудесным, человеческим и божественным стерта, размыта. Окна и двери, распахнутые в первой инициации, остаются открытыми до конца земного пути. В них входят и выходят сущности тонкого плана, оживляя природу, быт, секс, войну, труд, отдых, страдания и радость. В этом и есть смысл сакрального. Именно оно утеряно в нашей нормальной жизни. И именно оно говорит о себе в тяжелой и страшной статистике детских и подростковых самоубийств.

Архаические пласты души подсказывают внимательному подростку: ты подходишь к черте, где природное существование прекратится. Эта грань — смерть. За ней — новая жизнь. Коварный разум может нашептывать любые доводы — неудачная любовь, проблемы в семье, неуверенность в себе и т.д. Но не разум, а дух говорит в юношах и девушках, выбравших столь страшный путь. Именно неосознанная, потаенная воля к сакральному, запечатленная в душе, знак особого духовного достоинства человека как вида, толкает на суицид. Так как сегодня нет инициатических ритуалов и сакральных обрядов, то вместо инициатической смерти и сакральной драмы, все кончается смертью тотальной, за которой, увы, не следует нового рождения. Но и в этом случае, поступающий так более прав, чем поступающий иначе. Признать мир взрослых таким, как он есть сегодня, не бросить ему вызов, не восстать против десакрализованного общества, где нет места ни мифу, ни Священному, может только существо духовно ущербное, еще более мертвое, чем трупы несчастных самоубийц». (А. Дугин. Русская Вещь).

«Милостливое сердце — это «горение сердца о всякой твари», о человеках, о птицах, о животных, о бесах — словом, о всяком создании... От постоянного терпения сердце соделалось сердцем младенца» (Св. Исаак Сирский)

«Благодать так действует и умирает все силы и сердце, что душа, от великой радости (милости), уподобляется незлобивому младенцу, и человек не осуждает уже ни эллина, ни иудея, ни грешника, ни мирянина, но на всех чистым оком взирает внутренний человек и радуется о целом мире...» (Св. Макарий Великий)

Через весь 20-ый век с его революциями, войнами, борьбой религиозных, политических и художественных течений Марина Цветаева пронесла и предъявила нам — Душу.

«Умейте только брать, выбирать».



---------

г. Тбилиси

2010 г.
Наталья ГВЕЛЕСИАНИ
ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ (1 часть) | «Дон Жуан»