Семнадцать миль — тысячелетия истории с ее яркими событиями и судьбами выдающихся персонажей - столь милая сердцу Стендаля своей краткостью Аврелиева дорога из Чивитавеккьи до Рима. Но мы, в отличие от Анри Бейля, не спешим расстаться с итальянской провинцией, ибо не в шумящих современностью городах, а именно здесь, средь камней отшумевшего прошлого, можно по-настоящему приблизиться к пониманию Италии и прочувствовать ее дух; да и въезд в тот Рим, который я хочу показать своим спутникам, представляется более естественным и, пожалуй, даже торжественным по другому пути – Кассиевой дороге: если следовать по ней, при подъезде к городу окружная автомобильная дорога, Раккордо Ануларе, с ее суматошным и напряженным движением, не предстает перед вами так отчетливо разделом времен, как на дороге Аврелиевой. Поэтому в местечке Малагротта сворачиваем на уводящую к «правильному пути» узкую асфальтную полосу, проследовав по которой несколько километров под высокими, склоняющимися над машиной стеблями тростника, почти «упираемся» в селение Изола Фарнезе – еще один островок достопамятной древности...
Бар. Магазин. Несколько домов. Пара сотен метров по селению — и резкий, почти на 180 градусов, поворот уводит нас вниз. Спуск. Узкая дорожка. Заросли деревьев. На солнце играет лучами каскад небольшого водопада. После него вода уходит в русло, походя забрызгивая вырубленные в туфовой стене древние могилы и, вспенившись под небольшим низким мостком, падает в пропасть с высокой отвесной скалы. « Нет наверное вокруг Рима другого уголка,- пишет об этом месте этрусколог Джулио Ленси Орланди,- который неизменно вызывал бы в памяти рисунки и картины римской округи, сделанные иностранными эрудитами в первой половине XVIII века. Из-за каждого угла, из-за каждого скального выступа, кажется, сейчас обязательно должен выйти в своих привязанных к ноге кожаных башмаках и в высокой конической шапке один из разбойников Пинелли( ит. художник XVIII века прим. авт.), чтобы беззлобно обобрать нас, или же - появится его верная сообщница – с белоснежной повязкой на голове, затянутая в черный корсет, лежащий нижними краями поверх кричащего цвета юбки.»
Переходим через мостик и поднимается вверх по узкой тропинке. Минут через десять перед нами огромное поле, посреди которого – одиноко стоящее дерево. Здесь когда-то были Вейи — соперник Рима, самый близкий к нему этрусский город. Расположенный на отвесной скале, по размерам своим он с Афины, писал о нем Дионисий Галикарнасский. Краса Этрурии, характеризует его Плутарх. « Изобилием оружия и числом воинов он не уступал Риму, блистал богатством, пышностью, роскошным укладом жизни и дал римлянам немало замечательных сражений, оспаривая у них славу и господство». Подвластная Вейям территория простиралась некогда «до самых ворот Рима», заключая в себе Яникульский и Ватиканский холмы. Согласно легендарной традиции, вейяне потеряли их после неудачной войны против Ромула, в которой они сражались на стороне города Фидены. Война эта , по утверждению античных авторов, была первой войной между Римом и Вейями. С нее началась череда столкновений, которыми был отмечен почти что весь царский период Вечного Города. Особенно ожесточенные войны между этими городами начнутся позже, во времена Римской Республики…
В начале V в. до н.э. Рим раздирали внутренние распри и междоусобицы. Шла борьба между плебеями и патрициями. «В городе,- писал о той поре римский историк Тит Ливий, - воцарился великий страх: все боялись друг друга и все приостановилось.
А если опять внешняя война? Тут, конечно, надеяться не на что, кроме как на согласие граждан; всеми правдами и неправдами следует восстановить в государстве единство.» Внутреннее согласие восстанавливалось на короткое время, а внешние войны следовали одна за другой. « Потом( 483 г.до н.э.),- продолжает Тит Ливий,- начали войну вейяне, восстали и вольски. Впрочем, для внешних войн сил было более чем достаточно, а тратились они в междоусобной борьбе...
… отправились воевать с вейянами, к которым стекались вспомогательные отряды со всей Этрурии,- не столько из расположения к вейянам, сколько в надежде, что римское государство может наконец распасться от внутренних раздоров. Первейшие мужи всех этрусских племен кричали на шумных сходках, что мощь римлян будет вечной, если только сами они не истребят себя в мятежах. Это единственная пагуба, единственная отрава для процветающих государств, существующая для того, чтобы великие державы были тоже смертны. Это зло, сдерживавшееся и мудростью отцов, и терпением простого народа дошло уже до предела: единое государство раскололось на два, у каждой стороны свои власти, свои законы. Вначале неистовствовали лишь при наборе войска, но на войне подчинялись вождям; как бы ни шли дела в городе могло государство держаться воинским послушанием. Теперь же привычку к непослушанию властям римский воин принес и в лагерь.
В последней войне, говорят, прямо в строю в разгар сражения все войско по сговору уступило победу побежденным эквам и, оставив знамена, покинув полководца на поле боя, самовольно вернулось в лагерь. Действительно, если постараться, может быть побежден Рим его же воинами. Для этого нужно только объявить войну, об остальном позаботятся судьба и боги. В таких надеждах вооружились этруски, не раз бывшие и побежденными и победителями.
Да и римские консулы не боялись ничего, кроме собственных воинов и собственного оружия. Память о горчайшем уроке последней войны предостерегала их от сражения, в котором пришлось бы ждать худа от обоих войск сразу. Ввиду этой опасности отсиживались они в лагере, ожидая, что может быть, время и обстоятельства сами собой смягчат гнев и отрезвят души. Тем сильнее спешили враги — вейяне и этруски; они подстрекали римлян к битве – сначала приближаясь к их лагерю и выманивая на бой, потом, ничего не добившись, громко понося то самих консулов, то войско; нашли, мол, средство от страха – притворные раздоры, ведь не своих воинов опасаются консулы, но их трусости. А молчаливое безделье, оказывается, новый род военного мятежа; да что там, сами они – новый род и племя. Дальше в ход шли и правда и выдумки о происхождении римлян. Эта шумная брань из-под самого вала, из-за ворот не действовала на консулов; но сердца множества неискушенных воинов мятутся стыдом и негодованием, отвлекаясь от внутренних неурядиц. Не желают они оставить врагов без отмщения, не желают и подчиняться сенаторам и консулам; ненависть к чужим и к своим борется в их душах. Ненависть к чужим побеждает – до того нестерпимо и нагло издевались враги. Воины толпой собираются к палатке консулов, просят битвы, требуют дать знак к бою.»
В этой войне опрометчивость одного из консулов привела к поражению, и римляне чуть было не потеряли все свое войско. « С той поры,- пишет Тит Ливий,- не было с вейянами ни войны, ни мира – действия их были чем-то вроде разбоя: завидев римские легионы, они прятались в город, а зная, что легионов нет, разоряли поля, как бы в насмешку оборачивая войну миром, а мир войной. Так что нельзя было ни бросить все это дело, ни довести его до конца. Угрожали и другие войны… Но враждебные Вейи досаждали скорей неотвязностью, нежели силою, чаще обидами, чем опасностью, поскольку все время требовали внимания и не позволяли заняться другим.
Тогда род Фабиев явился в сенат. От лица всего рода консул сказал: «Известно вам, отцы-сенаторы, что война с вейянами требует сторожевого отряда скорей постоянного, чем большого. Пусть же другие войны будут вашей заботой, а вейских врагов предоставьте Фабиям. Эта война будет нашей, как бы войной нашего рода...» Сенат отвечает им великой благодарностью.
На следующий день Фабии берутся за оружие и сходятся, куда велено. Консул, выйдя из дому в военном плаще, видит род свой построенным для похода; став в середину, он приказывает выступать. Никогда еще ни одно войско, столь малое числом и столь громкое славой, при всеобщем восхищении не шествовало по Городу. Триста шесть воинов, все патриции, все одного рода, из коих любого самый строгий сенат во всякое время мог бы назначить вождем, шли, грозя уничтожить город вейян силами одного семейства.
Несчастливой улицей вышли они через правую арку Карментальских ворот из Города и дошли до реки Кремеры. Это место показалось подходящим для постройки укрепления.
И пока действия ограничивались лишь разорением полей, Фабиев хватало не только для защиты своего укрепления, но и всех земель вдоль границы римлян и этрусков; охраняя свое, тревожа врагов, бродили они по обе стороны границы.
И все же дело не ограничивалось разорением полей и внезапным нападением на разорителей; несколько раз сражались и под знаменами в открытом бою. И часто один только римский род одерживал победу над сильнейшим по тем временам этрусским городом.
Не однажды, когда выходили Фабии на добычу, навстречу им, как бы случайно, выпускали скот, селяне разбегались, оставляя свои поля, а вооруженные отряды высланные для отпора, обращались в бегство, чаще в притворном, чем в действительном страхе.
А Фабии уже настолько презирали врага, что поверили, будто он нигде и никогда не сможет их победить. Эта самонадеянность и довела их до того, что, увидев с Кремеры стадо, пасущееся далеко в поле, они к нему ринулись, хотя кое-где и можно было разглядеть вооруженных врагов. И, когда Фабии, ничего не замечая, стремительно пронеслись мимо расставленных вокруг дороги засад и, рассыпавшись по полю, стали ловить разбежавшийся в переполохе скот, вдруг перед ними из засад появились враги. Со всех сторон сперва поднялся пугающий крик, затем полетели дротики; сходясь отовсюду, этруски окружали Фабиев уже плотной толпой вооруженных, и, чем сильнее был напор врагов, тем меньше оставалось места для кольцевой обороны и делалось все заметней, как малочисленны Фабии и как много этрусков, теснивших их все умножающими рядами.
Фабии были все до одного перебиты, а их укрепление взято. Все сходятся на том, что погибло триста шесть человек и в живых остался только один почти взрослый отпрыск Фабиева рода, чтобы впоследствии в обстоятельствах трудных для римского народа приносить ему величайшую пользу.»
В 474 г.до н. э., после двух войн, римляне заключили с Вейями сорокалетнее перемирие, которое было нарушено через 37 лет, в 437 г.до н. э., когда вейяне вновь поддержали город Фидены, отпавший от Рима и вскоре усугубивший свое отпадение «еще большим преступлением »: убийством римских послов, приехавших выяснить причины неожиданного сговора. Последовали новые войны, а за ними, в 426 г.дон.э ., — новое перемирие, на 20 лет. Однако, когда срок перемирия истек и римские послы потребовали от вейян возместить согласно довора убытки, понесенные Римом в предыдущих войнах с Вейями, те велели им убираться из их города, если они не хотят «получить то, что римские послы получили в свое время в Фиденах»...
Так в 406 г. до н.э. началась очередная война между Римом и Вейями. Воевали «с таким неистовством и злобой, что побежденному нечего было рассчитывать на пощаду.» Из соплеменников вейян никто не поддерживал.
« Поскольку римские полководцы возлагали надежды скорее на осаду, нежели на приступ, началось строительство зимнего лагеря, что было в новинку римскому воину; предстояло продолжать войну, стоя на зимних квартирах.» Когда об этом стало известно в Риме, по городу прокатился ропот: «Продана народная свобода! Молодежь, навсегда отосланная из Города и оторванная от общественных дел, уже ни зимой, ни в другое время года не сможет возвращаться, чтобы навестить дом и родных». Неудивительно было это стенание народных трибунов : семейные и домашние дела, то что можно назвать интересом малой социальной группы, преобладали в сознании римлян над представлениями об интересах их родины, что, пожалуй, наиболее ярко в истории Рима отразит тот ее эпизод , когда, во время I Пунической войны, римский полководец Гай Атиллий Регул будет мотивировать свою просьбу об отставке смертью раба, управлявшего его хозяйством, которая-де грозила оставить без пропитания его жену и детей...
Но народные трибуны нашли достойного противника в лице Аппия Клавдия. « Следовало ,- отвечал он им, распалявшим души римлян,- или вовсе не начинать войну, или вести ее сообразно с достоинством римского народа и закончить ее как можно скорее. А закончится она, если мы будем теснить осажденных, если уйдем от Вей не раньше, чем осуществим свои чаяния и возьмем город. Право же, если бы не существовало других причин, один только страх позора требовал бы умножить усилия. Некогда вся Греция из-за одной-единственной женщины в течение десяти лет осаждала город, находящийся за тридевять земель от родины, за далекими морями.
Клянусь богами, если бы это даже было не важно для теперешней войны, то прежде всего в интересах воинской дисциплины следовало бы приучить нашего воина к тому, что пользоваться плодами уже достигнутой победы – недостаточно. В случае затяжки предприятия он должен сдерживать досаду, надеяться на достижение цели, как бы далека она ни была, и если не удалось окончить войну за лето, то и пережидать зиму – только перелетные птицы с приходом осени сразу начинают высматривать кров и убежище.
Неужели мы думаем, что уж настолько изнежены тела наших воинов, настолько расслаблен их дух, что и одной зимы они не смогут провести в лагере, в разлуке с домом ?» Такого рода речами, как сообщает Тит Ливий, увещевал Аппий Клавдий своих соотечественников не тяготиться тем, чтобы довести до конца годовую осаду в месте, которое почти что видно из Города...
Но осада затянулась. К тому же на пятый год войны суровую зиму сменило чумное лето. На Город и на поля обрушился мор. «Богам возмутительно,- трактовали эту беду патриции,- что на освященном ими народном собрании почести достаются кому попало и нарушаются естественные различия между людьми.» Были назначены новые полководцы, все из патрициев, но под Вейями все оставалось без перемен: вейяне изредка покидали свои стены и нападали на римлян, завязывались незначительные бои, одержать окончательного перевеса в которых ни одной из сторон не удавалось... «Между тем в Риме было объявлено о многих знамениях, из коих большинству не поверили и ими пренебрегли, ибо, во-первых, каждое из них было явлено всего одному свидетелю и, во-вторых, из–за враждебности этрусков не нашлось гаруспиков, которые знали бы, как отвести беду.» Только одно из них привлекло внимание: в то время как по всей Италии в многочисленных источниках, реках и озерах влага либо вовсе иссякла, либо едва покрывала дно, а реки, как бывает обычно после долгого зноя обмелели, и русла их сузились, в нескольких километрах к югу от Рима, в находящемся в священной Альбанской роще озере, над которым ныне возвышается папская резиденция, в отсутствие дождей или по какой-либо другой причине, которая развеяла бы чудо, вдруг поднялась на небывалую высоту вода. Окруженное плодородными холмами и внутри себя заключающее и исток свой и устье, Альбанское озеро заметно вздулось, уровень его поднялся, и вода, на которой не появилось ни волн, ни даже ряби, мало-помалу подступила к подножьям, а там и к гребню высот. « Сначала,- пишет Плутарх,- этому дивились лишь пастухи, но когда огромная тяжесть прорвала своего рода перешеек, преграждавший озеру путь вниз, и могучий поток хлынул по пашням и посевам к морю, не только сами римляне ужаснулись, но все народы, населяющие Италию, сочли это за великое знамение. Особенно много толков о случившемся было в лагере осаждавших Вейи, так что слух о случившемся дошел и до осажденных.
Когда осада затягивается, между противниками обычно возникают оживленные связи, беседы, и вот случилось так, что какой-то римлянин свел знакомство и нередко по душам, вполне откровенно разговаривал с одним из неприятелей, сведущим в старинных оракулах; человек этот, по мнению товарищей, владел искусством прорицания и потому превосходил других мудростью Узнав о разливе озера, он до крайности обрадовался и стал насмехаться над осадою; римлянин заметил его радость и сказал, что это чудо не единственное, что-де римлянам в последнее время были и другие знамения, еще более невероятные, и что он охотно о них расскажет, коль скоро его собеседник может хоть сколько-нибудь облегчить их собственную участь в этих общих бедствиях. Неприятель внимательно его выслушивает и вступает в беседу, надеясь выведать какие-то тайны, а римлянин, заманивая его разговором, незаметно уводит все дальше и, наконец, когда они очутились на значительном расстоянии от ворот, схватывает и отрывает от земли – он был сильнее противника, — а затем с помощью товарищей, во множестве набежавших из лагеря, окончательно одолевает его и передает военачальникам. Очутившись в такой крайности и сообразив, что чему суждено свершиться, того не миновать, этруск открыл не подлежавшее огласке предсказание, которое возвещало, что врагам не взять Вейи до тех пор, пока они не повернут и не направят вспять разлившиеся и бегущие новыми путями воды Альбанского озера, помешав им соединиться с морем. Узнав об этом сенат оказался в затруднении и почел за лучшее отправить в Дельфы посольство и вопросить бога. » Привезенный послами ответ оракула полностью совпадал с пророчеством пленного предсказателя: « Римлянин! Остерегись воду альбанскую в озере держать, остерегись и в море ее спускать. Да растечется она по полям, да оросит их, да исчерпается, по рекам разлившись. Тогда и воюй стены вражьи, да помни: прорицание своей победы ты получил из того самого города, который столько лет осаждаешь, ныне этот оракул лишь подтвердился.»
Народ взялся за работу, чтобы дать воде иное направление, и вот она уже выпущена на поля через — сохранившийся до сих пор – эмиссар, прорытый в скальной породе отвод длинной почти два километра и высотой 1,80 м. Тем временем в Риме назначали диктатором Марка Фурия Камилла. « Под твоим водительством, о Пифийский Аполлон, и по твоему мановению выступаю я для ниспровержения града Вейи, и даю обет пожертвовать тебе десятину добычи из него. Молю и тебя, царица Юнона, что ныне обихоживаешь Вейи: последуй за нами, победителями, в наш город, который станет скоро и твоим. Там тебя примет храм, достойный твоего величия»,- произнеся такую молитву, Камилл двинулся на Вейи, где его свежее войско примкнуло к тем, которые вот уже десять лет вели осаду. Видя, что приступ был бы чрезвычайно труден, сообщает Плутарх, Камилл стал вести подкоп, так как местность вокруг города позволяла рыть подземные ходы и быстро проникать на такую глубину, где можно было производить работы незаметно для противника. « И вот, когда надежды римлян уже близились к осуществлению, сам Камилл ударил снаружи, заставив врагов подняться на стены, меж тем как часть его солдат тайно прошла подземным ходом и незаметно для неприятеля оказалась внутри крепости, под храмом Геры (Юноны. прим.авт.), который был самым большим и самым почитаемым в городе». У некоторых античных авторов встречается рассказ о том, что как раз в ту пору глава этрусков приносил там жертву, и прорицатель, бросив взгляд на внутренности жертвенного животного, громко воскликнул, что победа даруется тому, кто завершит это священнодействие. « Его слова услышали римляне в подкопе; они тут же взломали пол, с криком, со звоном оружия появились в храме и, когда враги в ужасе разбежались, схватили внутренности и отнесли их Камиллу.»
Горожане стали складывать оружие и сдаваться, а воины с разрешения диктатора бросились грабить.
«Разграбив город,- пишет Плутарх,- Камилл во исполнение обета решил перевезти в Рим статую Геры. Собрались мастера, Камилл принес жертву и молил богиню не отвергнуть ревностной преданности победителей, стать доброю соседкой богов, которые и прежде хранили Рим, и статуя, как рассказывают, тихо промолвила, что она и согласна, и одобряет его намерение. Правда, по словам Ливия, Камилл молился и взывал к богине, касаясь рукой ее изображения, а некоторые из присутствовавших в один голос отвечали, что она-де согласна и охотно последует за римлянами. Но те, что твердо держатся своего, решительно настаивая на чуде, располагают убедительнейшим доказательством, говорящим в их пользу: я имею в виду самое судьбу Рима, которому было бы невозможно из ничтожества и безвестности подняться на вершину славы и силы без поддержки божества, открыто проявлявшейся во многих важных случаях.»
Так в 396 г.до н. э. пали Вейи. «Самый богатый город этрусского племени,- отмечает Тит Ливий,- даже в собственной гибели обнаружил величие: ведь римляне осаждали его долгих десять лет и зим, в течение которых он нанес им поражений куда больше, чем от них претерпел, и даже когда в конце концов пал по воле рока, то был взят не силой, но хитростью».
На поле ветер шуршит голубоватым целлофаном, покрывающим редкие археологические раскопы. Минуя притаившиеся неподалеку от тропинки песчано-белого цвета развалины римской виллы, той же дорогой спускаемся вниз, чтобы вскоре оказаться в древнем святилище Вей, именуемым сегодня сантуарио ди Портоначчо.
Территория святилища обнесена металлической решеткой, за которой начинается дорога, покрытая каменными «бляхами» римской кладки. Рядом с ней — каменные фрагменты этрусской архитектуры VI в. до н.э. Основание алтаря, огромное, напоминающее постамент гигантского памятника . Фундамент тезауруса, помещения, где в древности хранились приношения верующих, так называемые ex-voto. Бордюр сакрального бассейна, наполнявшегося некогда из термальных источников. И - остатки храма богини, известной римлянам как Минерва Исцеляющая. В древности храм украшали ныне хранящиеся в римском музее Вилла Джулия терракотовые фигуры Аполлона, Геракла и Меркурия. Рассказывают, что когда перед нашедшим их человеком «явился из земли солнечный и сияющий Аполлон», его охватило такое волнение, что он бросился на колени и стал целовать изваяние бога. «По той ли причине это случилось, — пишет Джулио Ленси Орланли, что руки скульптора Вулки создали его столь властным и внушительным, неизвестно. Вероятно, он возвышался над крышей храма, устремленный в голубое небо, грозный и непримиримый. Напротив бога Геракл совершал один из своих многочисленных подвигов: в гиперборейской стране, где солнце никогда не заходит, он ловил быстроногую лань, чтобы передать ее Эвристею.
Аполлон, что бы ни говорили о нем эстетствующие искусствоведы, был выражением всего того, что противопоставляется бегству в созерцание. Он был богом неизменного света, духовной мужественности, богом сконцентрированной и не знающей истощения солнечной силы, которая направлена против всего экстатического, пантеистического или мистического, против любого отклонения в сторону набожности и упования на спасение.
Борьба Геракла, который ловит волшебную лань под грозным взглядом Аполлона, одерживая победу в стране света, напоминает о тех солнечных зверях – львах, пантерах, волках, грифонах, – что на подземных тимпанах Тарквиний, на архитравах Вульчи, на бронзовых изваяниях Флоренции или Перуджии нападают на слабых убегающих ланей , символизирующих все формы немощности, всякое опасное отклонение, любую возможную страсть, способную подвергнуть искушению посвященного на его пути к освобождению и вечности.
Составленная из нескольких раскрашенных терракотовых фигур внушительная композиция из Вей, вероятно, предназначалась для того, чтобы увенчать собой храм, обрамленный некогда чарующими рельефными антефиксами. Уста динамичных божественных образов были собраны в легкой, едва намеченной улыбке – улыбке богов, той метафизической улыбке, что отмечены лица семейной пары с крышки саркофага из Черветери, что загадочной тенью лежит на лике Джоконды, плутовато блуждает по лицу Кангранде делла Скала ( веронский герцог, у которого на некоторое время нашел приют изгнанный из Флоренции Данте прим.авт.), той светлой и гармоничной улыбке достигнутого совершенства, что встречается на самых древних изображениях Будды, — улыбке посвященных, единственной улыбке, представленной этрусками, которые всегда сохраняли серьезность и никогда не смеялись пред лицом тайны существования .
Чтобы увидеть эту улыбку, взгляните на лицо того, кто, лишенный мыслей о каких бы то ни было заботах, в полной безмятежности и одиночестве, растянулся на земле под лучами весеннего солнца. Тогда вы заметите, как он прищуривает в блаженстве глаза, втягивает в себя ноздрями воздух и, сам того не ведая, преломляет свои уста на манер богов.
И все же статуя Аполлона из Вей – это знак упадка, того упадка, которому подвергся мир этрусков около VI в. до н.э. Красный терракотовый бог – это утверждение проложившего себе дорогу стереотипированного ритуализма. Это вывеска спекулятивного демона, который обработал философией тайную доктрину и скрыл ее в различных сектах и школах. Это доказательство религиозной трансформации божеств, которые из чистых выражений преображенного космического сознания превратились в предметы народного культа и зачатки пантеистической путаницы. В то время как древнее вселенское знание тускнело, в этрусской традиции, как и в традициях иных народов, рождались боги». Раскол целого неизбежно порождает осколки, и Аполлон из Вей – один из них. Учитывая значимость этого языческого бога и следуя логике Орланди, его можно было бы назвать этрусским символом последствий человеческой претензии на исключительность. То, что этруски, как и иные народы, сохранившие более других память о некогда едином и общем для всех Сокровенном знании, индивидуализировали ее, сделали «наукой посвященных», уделом избранных, закономерно привело к тому, что на определенном этапе свои представления об устройстве мира они начали «загонять» в различных антропоморфных идолов, между которыми уже в момент их появления наметилось враждебное противостояние, переросшее со временем в «войну богов» — войну, в которой расколотый на фрагменты мир с остервенением воюет против себя самого...
Возвращаемся к машине, оставляя за спиной северо-западные ворота этрусского города. Возможно, через них выносили римляне статую Юноны, чтобы установить ее на Авентинском холме. «… переносить ее было так легко и удобно,- пишет Тит Ливий ,- будто она сама шла следом.»
Въезд Камилла в Рим был обставлен торжественнее, чем когда либо раньше, утверждают античные авторы, и триумф далеко превзошел все почести, обычные в такой день. Диктатор ехал по городу в колеснице, заложенной четверкою белых коней. «Ни один полководец, ни до него, ни после него,-пишет Плутарх,-этого не делал, ибо такую упряжку считают святынею, отданною во владение царю и родителю богов.» «Он не походил не только на гражданина,- сообщает Тит Ливий,- но даже и на смертного. Эти кони как бы приравнивали диктатора к Юпитеру и Солнцу, что делало церемонию кощунственной. По этой причине триумф был скорее блестящим, нежели радостным.» Но и Плутарх, и Ливий, грешат против истины, утверждая, что триумф Камилла был кощунственным: облачение и колесница, уподобляющие триумфатора Юпитеру, были в Риме традиционны. И в то же время их странная, нетрадиционная оценка события хорошо отражает значимость и особенность того исторического момента – момента выбора, который наступил после взятия Вей — первого покоренного города этрусков: тогда словно на невидимых весах взвешивались возможности дальнейшего развития мира, решалось, что получит в наследство вся западноевропейская цивилизация – свойственный римлянам земной индивидуализм и практицизм или же не до конца истребленные в этрусской культуре единящие людей космогонические представления. Неожиданное утверждение Ливия и Плутарха, которое опровергает типичное для римлян отношение к божественному, словно передает это колебание выбора. Можно сказать, что в нем просматривается тот след сакральности, которым отмечены все известные повествования о войне между Римом и Вейями и который, по справедливому замечанию историка Стефано Бруно, в больше степени характеризует ее не как борьбу людей, но как конфликт судеб.
Вскоре после триумфа Камилла в Риме возник замысел переселить часть населения Города в Вейи и создать таким образом вторую столицу римского народа. Но « против этого выступили лучшие граждане, заявляя, что они готовы скорее умереть, но только здесь на виду у народа римского; ведь теперь даже и в одном городе вон сколько раздоров – что же будет при двух городах?» « Неужели,- говорили они,- кто-то предпочтет побежденную родину победившей, допустит, чтоб взятые Вейи принесли больше несчастья, чем невредимые?»
Споры о переселении, прекратившиеся с нашествие галлов, которые в 390 г.до н.э. разорили Рим, но затем сами были разгромлены Камиллом, вновь и с не меньшей силой вспыхнули, едва миновала внешняя опасность. Патриции возражали сторонникам переселения, толкуя о вышнем промысле и поминая свежесрубленную голову с невредимым лицом, которая «явилась взорам предков при основании Капитолия, в знак того, что этому месту предназначено сделаться главою Италии»: ведь именно в связи с этой находкой землекопов и само название Капитолийского холма происходит от латинского слова «caput» — «голова»… Но страсти не смирялись: значительная часть римлян упорно настаивала на том, что из разрушенного галлами Города нужно уходить в Вейи, где много «роскошных площадей и зданий, как общественных, так и частных.» Тогда в собрании выступил Камилл. Напомнив в первую очередь, что речь идет о том, «останется ли само отечество тем, чем было», он говорил: «… неужели же прилично, не изменив семейным святыням даже и на войне, в мирное время забросить святыни государственные, самих римских богов? Может ли быть, чтобы понтифики и фламины меньше заботились о государственных священнодействах, нежели частное лицо – о родовом установлении? Кто-то может сказать, что, мол, то же самое мы будем исполнять и в Вейях или станем присылать оттуда сюда жрецов – пусть они исполняют. Но ни то, ни другое невозможно без нарушения обрядов.
… если тогда, при полной невредимости Города, я готов был бы согласиться на переселение, то теперь уж, во всяком случае, не нахожу возможным покинуть эти руины. Ведь тогда причиной нашего перемещения в завоеванный город стала бы победа, что навеки служило бы источником славы для нас и наших потомков. Теперь же подобное переселение способно принести славу лишь галлам, нам же – жалость и презрение. В нас будут видеть не победителей, оставивших отечество, но побежденных, которые не смогли его сохранить: все это заставило нас бросить родные пенаты и бежать в добровольное изгнание из того города, мы не смогли уберечь. Значит, пусть все видят, что галлам под силу разрушить Рим, а римлянам его восстановить не под силу? Не хватает только, чтобы новые орды галлов явились сюда – известно ведь, сколь огромно их число,- и сами поселились в городе, который они некогда захватили, а вы – покинули! Может вы и это готовы попустить? А если переселиться в Рим возжелают не галлы, а ваши давнишние враги -эквы, вольски? Может, пусть они будут римляне, а вы вейяне? Или вы предпочитаете, чтобы это место оставалось хоть пустыней, да вашей, чем снова стало городом, но вражьим? Мне и то и другое кажется равно кощунственным. Неужели вы допустите до такого бесчестья, до такого поношенья только оттого, что вам лень строиться ?
Ну а допустим, что в Вейях – по злому ли умыслу или случайно – займется пожар; ветер, как это случается, раздует пламя, и оно пожрет большую часть города. Мы сызнова начнем приискивать, куда бы переселиться..., так что ли? Вот до какой степени отсутствует привязанность к земле отчизны, к той земле, что мы зовем матерью. Любовь к родине для нас зависит от построек и бревен.
Не без веских причин боги и люди выбрали именно это место для основания города: тут есть и благодатные холмы, и удобная река, по которой можно из внутренних областей подвозить различное продовольствие, а можно принимать морские грузы. Есть тут и море, оно достаточно близко, чтобы пользоваться его выгодами, но все же и достаточно далеко, чтобы не подвергать нас опасности со стороны чужеземных кораблей. Наша область лежит в середине Италии – это место исключительно благоприятствует городам. И доказательством тут являются размеры столь молодого города, как Рим: ведь он вступил всего лишь в свой триста шестьдесят пятый год. А между тем, квириты, вы уже способны вести затяжные войны против стольких исконных племен и никто не сравнится с вами на войне – ни вольски, союзные с эквами и имеющие столько сильных укреплений, ни вся Этрурия, обладающая такой сухопутной и морской мощью и занимающая всю Италию от моря до моря, ни отдельные города, о которых я и не говорю. А коль скоро это так, то что за напасть, зачем от добра искать добра? Ведь доблесть ваша еще может вместе с вами перейти в другое место, но удача отсюда не стронется. Здесь находится Капитолий, где некогда нашли человечью голову, и знамение это было истолковано так, что сие место будет главным во всем мире, что станет оно сосредоточием власти.»
Речь Камилла, по сообщению Тита Ливия, произвела большое впечатление, но особенно та ее часть, в которой говорилось о богобоязненности. «Однако,- пишет римский историк,- последние сомнения разрешила одна к месту прозвучавшая фраза. Дело было так. Через некоторое время сенат собрался в Гостилиевой курии для обсуждения этого вопроса. Случилось, что тогда же через форум строем прошли когорты, возвращавшиеся из караула. На Комиции центурион воскликнул: « Знаменосец, ставь знамя! Мы остаемся здесь.» Услыхав эту команду, сенаторы поспешили из курии, восклицая, что они признают ее счастливым предзнаменованием. Столпившиеся тут же плебеи одобрили их решение. После этого законопроект о переселении был отклонен, и все сообща приступили к отстраиванию Города.
Спешка не позволяла заботиться о планировании кварталов, и все возводили дома на любом свободном месте, не различая своего и чужого. Тут и кроется причина того, почему старые стоки, сперва проведенные по улицам, теперь сплошь и рядом оказываются под частными домами и вообще город производит такое впечатление, будто его расхватали по кускам, а не поделили.»
После этих событий образ Камилла начал обрастать чертами легендарного героя, его стали уподоблять Ромулу, «величали отцом отечества и вторым основателем Города.» Сельские территории, относящиеся ранее к Вейям, ставшим первым этрусским городом, «вырванным из истории», наполнились римскими плебеями. Дорога на Этрурию для Рима была открыта. Начался необратимый процесс ассимиляции древнейшего народа, о последствиях которого ясно говорят слова этрусколога Орланди: « Наше исполненное гордости и не лишенное оснований предположение, что мы, тосканцы – флорентийцы, аретинцы, сиенцы, маремманы — потомки этрусков, вселяет в нас претенциозную уверенность в том, что мы можем понять наших предков через нашу историю, нашу мысль, нашу гуманистическую культуру, и мы не отдаем себе отчета в том, сколь велика дистанция между нами и этрусками, соматические характеристики которых мы сохраняем. Это подтверждает, что различия между цивилизациями определяют не количество гемоглобиновых шариков и антропологические особенности, но нечто более глубокое и непостижимое, относящееся исключительно к ценностям духа.
Обрамленное мягкими волнистыми волосами и аккуратной короткой бородой, свойское нам лицо этруска, который живет в Палаццо дей Консерватори и смотрит на нас черным пронзительным взглядом, при всей своей крестьянскости, напоминающей кого-нибудь из наших семейных предков, со своим орлиным носом, ежедневно встречаемым сегодня на улицах, тонкими и сомкнутыми, как у Николо`Макиавелли губами, подчиняя нас окружающей его атмосфере очарования, ничего не говорит нашему сердцу и духу просто-напросто потому, что мы не в состоянии понять его»
Италия. Вейи.
21 декабря 2013 — Андрей Мудров
Рейтинг: 0Голосов: 0488 просмотров
Нет комментариев. Ваш будет первым!