Италия.Пиза.Религия.

13 декабря 2013 — Андрей Мудров

 ( из книги «ДЕТИ ЯНУСА»)

Оставляем в стороне предместье Лукки  Сан-Панкрацио, где в XIX веке князьям Трубецким принадлежала роскошнейшая вилла, и  вскоре оказываемся  в Пизе, которую многочисленные греческие легенды позволяют считать  одним из самых древних городов на Апеннинах. Так, согласно  одной из них, косвенно подтверждающейся Вергилием в «Энеиде», ее основателем был   сын лидийского царя Тантала Пелопс, «который покинул берега  Алфео( река в Пелопоннесе), с тем, чтобы основать новый город Пизу  на берегах реки Арно в память о своем родном городе». Древнегреческий географ  и путешественник Страбон также связывает происхождение Пизы с Пелопоннесом и   пишет о городе  в своей «Географии»   следующее: «Пису основали писаты, жившие в Пелопоннесе, которые во главе с Нестором совершили поход на Илион и, возвращаясь, заблудились и попали одни в Метапонтий, другие – в Писанскую область, хотя все их называли пелосцами. Писа расположена между двумя реками – Арном и Аусаром – у самого их слияния. Первый многоводен и течет из Арреция, но не одним потоком, а разделившись на три рукава; последний же – с Апеннинских гор. Слившись в один поток эти реки от взаимного столкновения так высоко поднимают друг друга, что двое людей, стоя на их противоположных  берегах, не могут даже видеть друг друга. Поэтому плавание вверх по реке от моря встречает большие трудности. Длина этого плавания около двадцати стадий. Передают мифический рассказ о том, что, когда эти реки начали стекать с гор, местные жители запрудили их течение, боясь, как бы они, слившись в один поток, не затопили страну. Реки же обещали не производить наводнения и сдержали свое обещание. Город Писа, по-видимому, некогда процветал и даже небезызвестен благодаря плодородию, каменоломням и корабельному лесу. В древности писаты пользовались этим лесом для защиты против опасностей, грозивших с моря( ибо они были воинственнее тирренцев, и лигуры, их дурные соседи с фланга, возбуждали их воинственный пыл); теперь же лесные материалы идут большей частью на постройки в Риме и в загородных имениях, где возводятся строения, по роскоши подобные персидским дворцам.» Научная  же традиция, опираясь на указания Катона и Полибия считает, что Пизу основали этруски. Согласно одной из научных версий, они возвели город, отвоевав земли у лигуров. Как бы то ни было, самый северный город Этрурии, Пиза в древности более всего прославилась  изобретением  и введением ростр – крепившихся к подводной части  судов металлических таранов, которые впоследствии, сняв их с кораблей побежденных, римляне возьмут за обычай выставлять на  форуме в качестве своего рода пьедестала для ораторов...
В древности  Пиза была городом судостроителей и рыбаков и имела свою гавань, которая, как и в большинство этрусских городов, находилась  в некоторой удаленности от моря.  Portus Pisanus — так называли эту гавань римляне, превратившие ее в  базу для своих военных кораблей, — располагалась в устье Арно, в том месте, что сегодня известно  как  селение Сан Пьеро а Градо.Согласно легенде, именно  в ней в 47 г.н.э.  высадился во время своего путешествия  с ныне турецких берегов в Рим святой Петр. Над импровизированным алтарем апостол  служит здесь мессу, и алтарь этот   становится основанием  церкви, которую  позднее освятит папа Климент I. Может показаться весьма символичным название этого селения, происходящего от латинского слова «gradus», слова, которое  в этом случае обозначает « место высадки», но — в качестве основных-  имеет значения «шаг», «приближение», «ступень»: ведь, действительно, если придерживаться легенды,  здесь святой Петр сделал  первый шаг по итальянской земле  в приближение своей смерти у ступеней римского амфитеатра... 
Но более известна Пиза во всем мире своей площадью чудес – Пьяцца дей Мираколи – огромным травяным ковром  с белоснежными собором, баптистерием и падающей башней — Кампанилой, честь спасения которой, как иногда утверждают, принадлежит российскому изобретателю, не получившему, однако,   материального удовлетворения своим стараниям...  «Своего рода экраном площади чудес» служат белоснежные стены  Кампосанто – монументального кладбища начатого в 1278 году   зодчим Джованни де Симоне. «Благодаря своим масштабам и оригинальному решению оно приобрело вид огромной базилики под открытым небом.» В прошлом именно Кампосанто более других достопримечательностей Пизы привлекало путешественников. Сегодня все иначе. «Можно было бы даже сказать,- заметил по этому поводу польский историк A. Maczak,-  что уменьшение интереса к Кампосанто и увеличение интереса к падающей башне  являются мерой прогресса светского образа мышления.» 
Обращенный в сторону площади вытянутый фасад Кампосанто выложен из блоков известняка, на которых вырисовываются рельефы пилястр, образующих изящную глухую аркаду. В его четырех  открытых внутрь галереях – саркофаги римской эпохи, повторно использованные в средневековье, согласно распространенному в то время обычаю; закрытые мраморными плитами «колодезные» гробницы; различные надгробные памятники;  фрески… Заходим в южный клуатр – и перед нами  принадлежащее, как полагают, кисти Буонамико ди Буффальмакко настенное полотно  «Триумф смерти», знакомиться с которым, несомненно, лучше так, как это  посчастливилось сделать в 1901 году немецкому писателю Герману Гессе: « Мне повезло быть единственным посетителем; ничто не мешало моему наблюдению, никакой звук, кроме звука моих собственных шагов, не смущал мой слух.  Я рассматривал разноцветную серию фресок, обнаружил среди скульптур несколько крайне любопытных этрусских фрагментов и потом  перевел взгляд на  зеленый луг, чтобы после иметь возможность должным образом  обратиться к самому важному полотну, «Триумфу смерти».
Печальный  мистицизм умирающего  средневековья говорит нам с этой мощной картины, которая, даже сегодня, поврежденная и состарившаяся, бросает на душу того, кто смотрит на нее, скорбную тень, мысль о смерти. Слева представлена жизнь благочестивых  отшельников, которые не испытывают ужаса перед смертью; один стоит, опершись на дерево, другой читает, склонившись над книгой, третий берет молоко от оленухи. Справа,  мы видим блаженных в раю, под густой листвой плодовых деревьев  в глубоком покое  ведущих мирную беседу  под  звуки лютни. Однако центральная часть, в трех  раздельных группах, показывает триумф смерти, которая во всем своем  ужасе своевольно царит над людьми. Здесь представлена компания благородных охотников, богато одетых, сидящих на красивых лошадях в окружении собак. Неожиданно первые из этого веселого кортежа встречают три открытые могилы, в которых видны трупы людей, относящихся к трем различным жизненным этапам.  Красивый юноша, возглавляющий группу, бледнеет и пальцем указывает своим спутникам  на эту ужасную картину; дама, находящаяся справа от него, отводит взгляд, охваченная испугом и волнением. Смертельная дрожь пробегает по всей  роскошной  шеренге;  маленькая собака приближается к могилам и скулит от страха; одна из лошадей пугливо посматривает на труппы, вытянув вперед шею. Следующая дама охватывает свою красивую голову руками в томительном страхе перед смертью и не в силах поднять свой взгляд; весь кортеж останавливается, пронятый ужасом; и лишь едущие последними, которые  ничего еще не знают, смотрят на нас с картины веселыми и гордыми взглядами.
Рядом – более впечатляющая группа. На обочинах дороги мы видим толпу нищих. Все они несчастны, стары, больны и устали от жизни.  Один – слеп, другой – калека, третий – сгорблен старостью или несчастьем. Жестами и взглядами, разрывающими сердце, единственные, кто готов добровольно принять смерть, они призывают ее прийти и освободить их.
Но смерть не внемлет им. Подобная чудовищной Мегере, огромной косой она собирает свою добычу: молодых, богатых, красивых, аристократов – всех тех, кто привязан к жизни. Сваленные  в кучу, увядшие, на земле лежат  аббаты, дворяне,  дамы и кавалеры, вырванные из жизни в расцвете молодости. Над ними, в воздухе, ангелы и черти оспаривают их души. 
Это «Триумф смерти». Я не знаю ни одного полотна или поэтического произведения, в котором вечное послание смерти звучало бы столь же мрачно и мощно...» 
Сегодня, после пожара 1944 года, полотно пребывает в  состояние, еще более плачевном, нежели то, в каком оно предстало Гессе. Но несмотря на это, « фреска остается непревзойденным шедевром по силе эмоционального воздействия и по реалистичности воплощения живописных образов»,  будучи, пожалуй, наиболее яркой и отчетливой художественной иллюстрацией  страха итальянцев перед смертью. Страха, составляющего одну из основных черт  « апеннинского  характера», ибо все то, что можно назвать национальным, начинается с отношения народа к метафизическому... 
Мои спутники удручены увиденным, и, выйдя из галереи, мы останавливаемся, чтобы дать отдохнуть глазам и успокоить мысли, перед находящимся в центре портиков прямоугольным травяным ковром.
— Под ним святая земля...,- говорю я.-  В   позднем средневековье она  моментально, как говорили, «пожирала» похороненные в ней тела. Но уже в XVII веке французский священник Жан Мабийон, которого называют «отцом современной критики исторических источников», побывав здесь отметил: «  Сейчас земля эта так остыла, что хранит останки гораздо дольше.»
— Что это за земля такая ?
-  Земля из Палестины. Ее привезли сюда после крестового похода 1200 года...
• Какие набожные эти итальянцы !
• Напротив ! 
• Как  так ?
" Национальное римское богословие,-писал немецкий историк Теодор Моммзен,- старалось выяснить для себя все сколько-нибудь значительные явления и их свойства и затем, дав каждому из них надлежащее название, распределить их по разрядам( согласно с той 
классификацией лиц и вещей,  которая лежала в основе частного права) ,  для того, чтобы знать к какому богу или разряду богов следует обращаться и каким способом, и для того чтобы указать этот правильный способ народу.
Римское богопочитание было, в сущности, основано на привязанности человека к земным благам и только второстепенным образом на страхе, который внушают необузданные силы природы…
… поэтому латинская религия и впала в невероятную  трезвость и сухость и рано превратилась в мелочное и бездушное исполнение религиозных обрядов. Бог италика был прежде всего вспомогательным орудием для достижения самых реальных земных целей, а это влечение италиков к тому, что удобопонятно и реально, отпечатлелось на их религиозных воззрениях и не менее ясно заметно на теперешнем почитании итальянцами их святых.У них боги противопоставляются человеку, точно так же  как кредитор — должнику...
С богом даже пускаются на спекуляции: данный богу обет как по своей сущности, так и по своему названию, не что иное как заключенный между богом и человеком формальный договор, по которому этот последний обязывается уплатить первому  за известные услуги соответствующее вознаграждение… 
Хотя страх, который внушали римские боги, и имел  сильное влияние на толпу, но он нисколько не был похож на тот тайный трепет перед всемогущей природой  или перед всесильным божеством, который  служил основой для пантеистических и монотеистических воззрений; на нем лежал земной отпечаток, и он, в сущности, немногим отличался от той робости, с которой римский должник приближался к своему правосудному, но очень пунктуальному и могущественному кредитору.В Лациуме воплощение понятий о божестве было таким совершенно прозрачным, что на нем не могли воспитаться ни художники, ни поэты; а латинская религия всегда чуждалась искусства и даже относилась к нему враждебно.Так как бог не был и не мог быть ничем иным, как одухотворением земного явления; то он находил и постоянное для себя местожительство ( templum), и свое видимое изображение именно в этом земном явлении; созидаемые человеческими руками стены и идолы могли лишь исказить и затемнить духовное представление. Поэтому первоначальное римское богослужение не нуждалось ни в изображениях, ни в жилищах богов, и хотя в Лациуме — вероятно, по примеру  греков — уже с ранних пор стали чтить бога в его изображении и построили для него домик ( aedicula), такое наглядное представление считалось несогласным с законами Нумы и вообще нечистым и чужеземным.   Разве только за исключением двуглавого Януса,   в римской религии не было ни одного созданного ею самой божеского изображения, и еще Варрон подсмеивался над толпой, требовавшей кукол и картинок. Отсутствие всякой творческой  силы в римской религии было также главной причиной того, что римская поэзия и еще более римская философия  никогда не возвышались над уровнем совершенного ничтожества.»
 Эти тезисы  немецкого ученого до сих пор являются  основополагающими при изучении  предтечи римского христианства, римской религии, и могут лишь развиваться в ее более тщательном анализе. Религия, завещанная римлянам царем Нумой Помпилием, легендарным учителем, «собеседником богов», действительно «по справедливости может считаться одной из самых чистых религий, какие только знает мир, писал русский историк Ф.Зелинский, понимая слово «чистый» в смысле свободы от посторонних примесей.  Посторонними же религии примесями должны считаться,  во-первых, художественное, во-вторых, философское начало.» И в этом смысле религия римлян начального периода была действительно чиста как белый лист. В ту пору Рим не знал таких  божеств, как божества солнца, луны, моря и т.д, которые, наделенные определенными образами и выражая космогоничекие представления, играли важную роль в религиях других  народов. Основой его религии был полидемонизм – обоготворение  знаменательных для человеческой жизни моментов. Для того, чтобы лучше понять суть римской религии Ф. Зелинский предлагает сравнить между  собою два божества, позднее отождествленные одно с другим – греческую Деметру и римскую Цереру. « Здесь ,-пишет он,- к счастью, процесс чувствования и мышления у обоих народов вполне ясен. Что такое Деметра? Это прежде всего, употребляя выражение д`Аннунцио, символ «возрождения хлеба»; в этом отношении она отчасти совпадает с римской Церерой, почему и была отождествлена с нею. Но это далеко не все. Присущая греческому духу трансцендентность заставляла его выделить силу, производящую это возрождение, в особое божество, живущее особой, личной жизнью. Деметра «изобрела» хлебопашество и земледелие вообще; она в древние времена отправила к людям своего посла и предтечу  Триптолема – его прозрачное имя представляет его символом трижды вспаханной нивы – для того, чтобы он научил их возделывать землю; художники любили изображать этот великий момент, когда благодатная богиня с лицом, дышащим добротой и любовью, вручила  послушному юноше-ученику драгоценные колосья и передала ему, для более быстрого передвижения, свою колесницу, запряженную крылатыми драконами. Но это только одна сторона деятельности и значения Деметры: ее дары положили конец кочевой жизни человечества, она сделала его оседлым, заставила его основать общину  и повиноваться ее законам: эллин любил Деметру и поклонялся ей как Деметрте- законодательнице – Demeter thesmophoros. И это еще не все: погружаясь в великое таинство возрождения хлеба, эллин поражался чудесной идеей чередования смерти и рождения, бытия и небытия. Зерно, извлеченное из колоса и переданное земле, благодаря ее силе, снова всходит на поверхность, вновь превращается в колос. Значит, нет гибели, нет исчезновения, есть только временное приостановление жизни; и после недолговременного пребывания в подземном мраке  мы снова увидим солнечный свет. В религию Деметры вошел догмат о продолжении жизни за пределами смерти, выраженный в мифе о Деметре и ее «дочери» (Kore), похищенной у нее богом смерти, и затем возвращенной матери, которая здесь только, на этой ступени своего развития, явилась действительно «матерью» ( De-meter). Затем, самый миф о потерявшей свое детище матери занял фантазию эллинов: вся прелесть человеческой материнской любви была перелита в образ этой богиги, ставшей настощею Mater dolorosa древности. Все это сделалось содержанием элевсинского культа Деметры – знаменитых на все времена « элевсинских мистерий». Как видно из этой краткой характеристики, греческая религия Деметры имела в своем ядре чувство – религиозное чувство, вызываемое таинственным событием «возрождения хлеба» – но это ядро отовсюду обросло другими чувствами и представлениями, продуктами размышления и фантазии.
Если мы теперь желаем понять римскую Цереру, то мы должны откинуть все то, что в греческой Деметрте было продуктом размышления и фантазии. Мало того: мы должны отрешиться от того трансцендентального метода чувствования, который повел в Греции к представлению о Деметрте как о светлоликой, ласковой богине: никакого антропоморфизма римская религия первоначально не знала. Мы должны воскресить перед собой по возможности конкретно и полно картину волнующейся нивы, какою ее видел римский земледелец – человек, живущий настоящим и совершенно забывший о том, что его предки были кочующими скотоводами и охотниками. Пшеница уже выколосилась, но еще не зацвела; любо смотреть, как при каждом дуновении ветра наклоняются ее сочные упругие стебли, любо слушатьтаинственный рокот этих зеленых волн. И вот, то, что он видит, что он слышит – это и есть Церера … или вернее, то, что ему любо в том, что он видит и слышит; не представление, а чувство лежит в основании религии. Церера – это та сокровенная сила, которая объявляется в росте хлеба; она сулит крестьянину богатый урожай и наполняет его сердце сладким чувством обеспеченности, но она же может и обмануть навеянные ею надежды: рост может остановиться, колосья, не успев налиться, станут бледнеть и сохнуть, зеленая нива преждевременно зажелтеет болезненной желтизной – к сладкому чувству надежды примешивается страх...
Тут прежде всего бросается в глаза  контраст между греческой и римской религией: насколько та трансцендентна, настолько эта имманентна. Верующий грек нисколько бы не удивился, если бы ему где-нибудь на дороге встретилась его Деметра в виде высокой и полной женщины, с ласковой улыбкой на лице; римлянин никогда в такой женщине не признал бы своей Цереры,- она объявляется ему исключительно в растущем хлебе. Затем, я нарочно сказал: в «растущем» хлебе: пока хлеб не взошел, а посеянный, покоится в    земле, его ведает не Церера, а Сатурн; когда он уже вырос и цветет – Флора; когда он готов к  жатве – Конс.  Как видно отсюда, божество обитает не в предмете, а в акте; чувство надежды и страха везде одинаково, но оно различно окрашивается, смотря по  тому, в каком фазисе находится вызывающий его предмет, а с изменением этой окраски изменяется и соответствующее ей божество. Мы только что назвали римскую религию имманентною; теперь мы можем прибавить еще одно определение: будучи имманентна, она не субстанциальна, а актуальна.
…необходимым последствием актуальности римской религии была расплывчатость ее религиозных представлений; не было и не могло быть строгой разницы между Сатурном и Церерой, Церерой и Флорой, Флорой и Консом, как не было определенной грани между зародившимся и растущим, растущим и цветущим, цветущим и наливающимся хлебом. Как сами акты переходили один в другой, так и сопровождающие их чувства бессознательно претерпевали соответствующие метаморфозы, а с чувствами чередуются и божества. Римские божества, таким образом, по самой своей природе способны к постоянной дифференциации и интеграции: чем ближе человек стоит к делу, тем более будет он склонен к первой, чем далее – ко второй. Земледелец с замиранием сердца глядит на растущий хлеб: ах, кабы Церера была к нему милостива! Внезапно на колосьях появляется ржа. Логика велит думать, что Церера разгневалась; но чувство вражды и отвращения, вызываемое видом гибнущего от ржи  хлеба, до того различно от того, которое ассоциировалось с именем Цереры, что для него потребовался новый религиозный эквивалент. Возник особый демон ржи, Robigus… 
Мы дали только что пример дифференциации религиозных представлений; она естественно вызывалась близостью человека к делу. Наоборот, его удаление от дела поведет к интеграции. Для живущего в пыльном и душном Риме ремесленника акты посеянного, цветущего, растущего и пожинаемого хлеба не сопровождаются никакими чувствами; для него  существует только акт покупаемого хлеба, то есть хлеб вообще, который он будет ассоциировать либо с одним из названных земледельческих божеств  — а именно, в силу исторических условий, с Церерой –либо с божеством новым, ad hoc созданным, Анноной ( « дешевизной урожая» ). При вольности как дифференциации, так и интеграции, можно будет сказать, что римская религия пребывает в неустойчивом равновесии между двумя полюсами, имея к обоим одинаковое стремление: дифференциация вела ее к полюсу пандемонизма, интеграция – к полюсу пантеизма. Согласно сказанному, мы должны будем признать, что пантеизм, заключавшийся потенциально в римской религии, был пантеизмом актуальным. Это сразу же отличает его от пантеизма Спинозы, который был именно пантеизмом субстанциальным, и сближает с тем миросозерцанием, которое имеет свое начало в Гераклите, а свой венец – в Шопенгауере. Действительно, мы как нельзя лучше поймем и оценим римскую религию, говоря – языком немецкого философа, — что она была поклонением мировой воле в ее различных проявлениях. Это не значит, разумеется, что римляне были шопенгауерианцами; это значит только, что в основе их религиозного миросозерцания лежало то чувство, которое названный философ научил нас понимать. Мы можем даже идти дальше, пользуясь тем же языком, и сказать: римские  божества были объективациями мировой Воли; этим мы сразу же выражаем то, что отличает их от всяких других божеств.»   
Мировая воля представлялась римлянам не как управляющая миром извне, а живущую внутри его и проявляющеюся в отдельных актах его жизни: она  была имманентная и актуальная. Воля пребывала в каждом миге бытия, и каждому мигу могло бы соответствовать свое божество. Можно сказать, что римская религия была религией конкретных  мгновений, которые ставили требующие разрешения проблемы.  Мировая воля  понятна человеку, потому что она живет в нем самом в виде его личной воли.  И эта аналогичность навела римлян на мысль о возможности влиять на  проявления мировой  воли – на ее акты, преломления, мгновения – так же, как и на волю человека: путем приношения даров и убеждений, и таким образом решать возникающие проблемы. У других народов такой вывод стал следствием антропоморфических и териоморфических представлений о божествах. У римлян путь к нему был короче:  фактически, минуя какую бы то ни было образность, они непосредственно и просто приписали миру человеческие качества.   Подход — трезвый, практичный, почти материалистический.  Поэтому,  хотя  приемники Нумы Помпилия — потомственные жрецы, фигуры, превосходившие своим достоинством и важностью  жрецов и жриц греческих, поскольку в отличие от  последних, имевших  дело с человекоподобными, а следовательно более гуманными богами, имели дело со страшными  в своей отвлеченности объективациями мировой воли, — хотя они  и составляли молитвы тщательно, с юридической  щепетильностью, свойственной их учителю,  составляли они их все же «не с целью удовлетворения религиозной потребности души, а с таким расчетом, чтобы они с одной стороны, не оскорбляли божества, с другой – не обязывали молящегося идти дальше его желания». Во время жертвоприношения, в отличие от греков, которые подымали глаза к небу, римлянин покрывал свою голову,  потому что у греков молитва была созерцанием, а у римлян — мышлением. 
 «Если  живущая во мне воля родственна всемирной Воле, то допуская божественность этой последней, я должен признать такую же божественность и за первой; итак, во мне живет божество, божество личное, индивидуальное», -  примерно такими были рассуждения  римлянина, приведшие его к верованию в пребывающее в каждом человеке индивидуальное божество, именуемое гением. Однако, следует твердо помнить, как  справедливо замечает Ф.Зелинский, что  римский гений – нечто совершенно своеобразное, не встречающееся в других религиях и поэтому не поддающееся объяснению посредством аналогичных  явлений у других народов. Это – не дух-хранитель, сопровождающий нас на жизненном пути – « трансцендентное греческое представление, попавшее через народную веру в неоплатонизм, а из него в христианство»; это и не душа — все равно, понимать ли это слово в христианском или в материалистическом смысле… Римский гений, по словам Горация, был «смертным богом человеческой природы». Гений- это то, что в нас хочет, поясняет Ф. Зелинский; кто живет, как ему хочется, тот «угождает  своему гению», кто силой размышления заглушает в себе естественные позывы воли,  тот «обижает гения». Что значит изменчивость человека, хотящего сегодня одного, завтра – другого?  « Это знает его гений», — отвечает Гораций.  Поэтому,  прибегая к языку более простому, справедливо будет  сказать, что римский гений – это, определенный обстоятельствами, личный, индивидуальный интерес человека. Interesse, говорили римляне, что на их языке означало: находиться, быть между вещам; разниться; иметь значение …  
Признаваемые римской религией как представители или показатели волевого начала в отдельных индивидах, гении не были подвержены дифференциации: дробление воли не идет дальше индивидуумов, «этих крайних веток мирового древа». Но в силу того, что в противостоянии окружающему миру, когда внешняя опасность была главной скрепой согласия, римляне  были  вынуждены обитать на семи холмах сообща, рядом друг с другом, была возможна интеграция гениев, которая «естественно совершалась по ступеням социальной организации человечества». Первой, высшей, единицей, связывающей людей, была семья, дом, и римляне поклонялись гению дома – Лару. Семьи связывались воедино сельской общиной, и каждая из таких общин имела своего Лара. Другими единицами были род, курия, коллегия –и всем им покровительствовало их гений.
 Представления римлян о гениях  характеризовали римское общество как  полную противоположность тому райскому идеалу мироустройства, который  через много веков  Данте определит словами: « Ведь там, чем больше говорящих «наше», тем большей долей каждый наделен». В Риме напротив, чем меньше была социальная группа, тем  сильнее, почитаемее  был ее гений, тем значимее, больше и  существеннее в своей конкретности был для каждого из входящих в нее ее общий интерес: верность семье, напишет Тит Ливий о древнем римском герое Кориолане, не позволила ему совершить преступление против родины.  По мере же удаления от исходной точки — человека с  его обожествленным личным интересом – представления о значимости гения, наоборот, слабели, интерес  становился все более абстрактным, так что  уже на уровне племени логика развития этого  понятия  была нарушена,  религиозное чувство римлян замерло,   уступив место фантазии, выведшей в качестве гения римского народа волка, символизировавшего  Марса, чье основное качество — воинственность.  Символ, который, правда, хорошо отражал сущность гения каждого из обитателей семи холмов…
Земная, практичная религия, к которой применялась мерка ее пригодности в земной жизни, религия римлян, не знала трансцендентности религии греков и ничего не говорила о загробном мире. Лишь в конце Республиканского периода такие образованные люди как Цицерон, могли повторить, вслед за эллинами, звучащее на общем фоне как своего рода ересь: все души бессмертны, души же добрых божественны. Для большинства  римлян умершие были  навязчивыми упырями, от которых, чтобы они не тревожили  живых, нужно было отделаться, почтив их в феврале во  время праздника февралий. О цене их могил  красноречиво говорит Овидий: 
«Им в приношенье годна -  с отслужившим венком череница
( Много такого добра в римских канавах лежит)…» 
На этом мысли римлян  о потустороннем мире   иссякали, в целом представляя собой скудный  анимизм, который в более позднюю эпоху  будут украшать пышными речами о заветах предков средь посмертных масок сородичей… 
При таких  религиозных воззрениях, кажется,  не было никакой необходимости сооружать храмы. И действительно древнейший Рим их не знал. Обеты, молитвы, жертвоприношения – все это в ранний период римской истории  совершалось в  посвященном тому или иному божеству открытом  месте: в ограде, роще или на вершине горы… «Если Веста почиталась в крытой часовне, то потому только, что нужно было защитить священный огонь, в котором она жила, от действий непогоды». «Еще менее могла прийти в голову римлянина мысль изобразить Цереру или Юпитера в человеческом образе; изваять женщину или мужчину, и затем сказать: « Это – та таинственная сила, которая живет в волнующейся ниве или в сверкающей молнии», — показалось бы ему чудовищной нелепостью». 
 При всем том, к северу от Тибра, почти у порога Рима, существовало все то, что было прямым отрицанием римской религии: религиозная архитектура, ваяние и живопись этрусков. И настал момент, когда исполинские человекоподобные боги переправились через священную реку и поднялись на римские холмы во всем блеске иностранной обрядности . Древняя религия римлян  влилась в эти новые формы и почувствовала себя в них как дома. Этому, как ни странно, способствовало именно то, что отличало ее от  других религий:   ее ярко выраженный  юридический дух. Подобно тому как особенности человеческой психики потребовали, чтобы    на современных японских предприятиях выставляли болванчиков, изображающих хозяев, на которых служащие могут отыграться с дубиной в руках  куда эффективнее, чем расправляясь с хозяевами  в мыслях, сама суть римской  религии требовала  вроде бы противоречащего ей  предъявления божества взору поклоняющихся, его формализации: ведь «вступать в договор» по человеческим правилам с  конкретным антропоморфным  образом естественнее и проще, чем с абстрактным понятием. Так, в VI в. до н.э.  образ божества, его культовое изваяние начали заменять  римлянину самое  божество. Теперь «всякий раз, когда римлянин обращался к божеству, перед ним являлся за синим туманом жертвенного дыма, в таинственном полумраке храма, его величавый кумир, с печатью вечного спокойствия и блаженства на недвижном лице.» Принимая  чужих богов, но сути оставляя свою религию все так же  договорной или, как иногда говорят, юридической,   жители Вечного Города делают ее все более праздничной  внешне, заимствуя у греков и этрусков  то, что касается оформительского  аспекта  культа,  и никогда, в отличие от них,  не углубляясь  в его существо и не обращая внимание на то, что у любого обряда, помимо прочих, есть одно крайне важное   назначение — дисциплинировать человека: отставая на шаг в развитии от этих народов, римляне могли видеть и бесполезность для повседневной жизни философского, космогонического содержания – тускнеющего отблеска  осколков Великого Вселенского знания, коим наполняли свою религию греки,  и нелепость фаталистического трепета перед  божеством,  согласно историкам традиционалистам, свойственного этрускам, которые сначала скрупулезно выясняли его волю при помощи дивинации и затем  беспрекословно ее исполняли. Свое  cухое  общение с богами , основанное на контрактном принципе " do ut des” ( я делаю это с тем, чтобы и ты сделал мне; ты мне, я тебе), в Риме начали орнаментировать заимствованной у других народов религиозной  архитектурой и изысканными церемониями: xрамы вместо рощ и оград, пышный иноземный церемониал — в прикрытие  обнаженно расчетливой молитвы мыслью. Если греки "помещали” в храмах свое космогоническое видение, то римляне -облеченную в красивую форму практичность.   
Такой же обработке подвергалась в Риме  и «вторая религия», религия «поэтическая, обнимавшая совокупность греческих мифов о богах и героях».  «Всякому,- замечает Ф.Зелинский,- предоставлялось не только любоваться ее красотой на сцене или на барельефах и фресках роскошных римских дворцов, но и подвергать ее аллегорическому толкованию...»  Правда, аллегории эти над землей не воспаряли. Осколок некогда единого планетарного племени, позабывший о Вселенской Истине и Сокровенном Знании, одичавший, по выражению русского историка Людмилы Шаховской, в своих скитаниях по земле  и не дерзавший проникать в тайну неисследованного Неба, те, кого называют римлянами, выхолостили миф до воспевающего их реалистического повествования. Если у других народов мифы были средством сохранения и  выражения памяти о метафизическом, у римлян они стали инструментом для  осуществления вполне земной цели: превознесения и украшения их собственной истории...    
 В силу своей интеграционной способности римская религия могла бы подойти к пантеистическому единобожию – к представлению о высшем божестве, управляющем миром изнутри.  Для этого римлянам сначала нужно было заметить и выделить те моменты мировой воли, которые характеризуют отдельные добродетели, и затем «слить» их во всепроникающее божество, исполненное единящей этической  мощи .   Но поскольку от  богов требовалось лишь земное благополучие, то и предметом почитания были преимущественно те, которые считались его дарователями. « Их было много для многих,-пишет Ф.Зелинский,- смотря по роду деятельности  каждого, но один для всех; это тот, или вернее та, в чьих руках непредусмотримые и непредотвратимые случайности, способствующие или мешающие действию других богов, Фортуна. Фортуна была в Риме хотя и «новоседкой», но все же довольно древней богиней; ее превращение из первоначальной покровительницы плодородия нив и женской плодовитости в богиню счастья принадлежит, однако, сравнительно позднему времени. Теперь то старинное значение было забыто, а в новом она получила такое распространение, что грозила растворить в себе всех прочих богов. Почитали Фортуну разных моментов жизни, Фортуну частных лиц, Фортуну родов, Фортуну коллегий, Фортуну ремесел и других видов деятельности, Фортуну городов, Фортуну римского народа; — стремления римской религии к интеграции, постоянно тормозимые в других их образах, здесь, казалось, могли себе наконец найти удовлетворение. Следовало найти Фортуну еще более общую, чем последняя из названных, Фортуну человечества, или, еще лучше, Фортуну мира – и искомое всеобъемлющее божество было бы найдено, такое, какого требовал римский дух, единое во многом и многое в едином… Следует ли печалиться о том, что этого не случилось? Нет. Верное своему происхождению, всеобъемлющее божество сохранило бы низменный, материалистический дух отдельных своих проявлений; спасти страждущий мир религия Фортуны не могла.» 
 Как бы то ни было, олицетворяемая Фортуной удача действительно нужна была Риму. В то время как Греция стремилась к покорению мира путем напряженной работы мысли, он осуществлял ту же задачу силой оружия. Все в  жизни Рима было связано с двумя почти одинаково звучащими, но враждебными друг другу по сути  словами :«bellum»- война и «bellus» –удобное, красивое. Вся земля вокруг Рима, заметила однажды  русская мемуаристка Евгения Герцык, тучна смертью и красотою.  Римляне вели  бесконечные  войны   и  украшали свой город  добычей. Сокровища побежденных, среди которых, первое место занимали статуи богов, свозились в Рим, ставились на форуме и в исконно римских святынях.  Такое сосуществование  «своего» и «чужого»  делало невозможным всякое ясное и разумное представление  о предмете веры. Оставалось лишь отчетливое понимание того, что отношение к божеству должно быть  необременительным для поклоняющихся и красивым.  Да и божеству  в качестве вознаграждения "за услугу” со временем римляне уже стали обещать красоту и веселье. Склоняя на свою сторону чужих богов, это называлось у римлян эвокацией, они так взывали к ним: "Бог ли, богиня ли, в чьей опеке состоит народ и город карфагенский, вас я прошу, вам поклоняюсь, у вас молю милости, чтобы вы оставили народ и город карфагенский, покинули их урочища, ограды, святыни  и стены, отделились от них и навели на этот город страх, ужас, забвение и, свободные, пришли в Рим ко мне и к моим; чтобы наши урочища, ограды, святыни и стены были вам приятнее и предпочтительнее, чтобы вы стали покровителями мне, народу римскому и воинам моим так, чтобы мы это знали и чувствовали; если вы это сделаете, я даю обет построить вам храм и учредить игры в честь вас”. «…римляне, -писал Зелинский,- потеряли склонность вдумываться в содержание своей веры, то есть в сущность своих божеств, и сосредоточили свое внимание на свое собственное к ним отношение; это-то отношение и стало преимущественно содержанием того, что в Риме литературной эпохи называлось religio (религией).»  
 В конце республиканского периода, через 500 лет после появления на холмах первых человекопободных идолов, ничто уже не могло отвратить римлян  от потребности видеть своих богов в человеческом образе: антропоморфизм стал неизгладимой чертой римского религиозного мышления. И в этом Рим даже превзошел  своих всегдашних наставниц – Этрурию и Грецию.    Религиозные   ритуалы римлян, которые уже были проникнуты пониманием того, что в первую очередь отношение к божеству   ( или  вернее — к самим себе, поскольку  отношением этим римляне главным образом   скрашивали серость своего бытия) должно быть удобным и красивым,  все более стали приобретать характер зрелища .   В Италии   активно развивалась, вызванная потребностью в конкретном и видимом, эстетика языческих культов, впоследствии нашедшая свое продолжение в культе богочеловека, обожествленного императора, выросшем из архаических представлений о личном гении человека, а затем — в католической литургии, что, пожалуй, наиболее ярко выразилось в одном из обрядов праздника Тела Господня,  когда,  « одиноко стоящий в огромном храме, где звучит латинская речь, народ Божий просил дать ему «увидеть Бога», как это называлось, то есть созерцать евхаристическую хостию и поклоняться Святым Дарам» .  Так    римская цивилизация окончательно оборвала связь с древнейшим- некогда единым для всех, а затем расколовшимся на  множество фрагментов, составивших основу  различных религиозных учений,  — Вселенским знанием    и положила  конец ощущению человеком его планетарности и космичности.   Религия древнего Рима  вышла навстречу христианству, готовясь передать главе католической церкви – папе – титул своего верховного жреца – Pontifex maximus,  а его пастве –основополагающую для ее последователей сосредоточенность  на собственном отношении к божеству. Именно это отношение сделает невозможным  на Западе то  иконоборческое движение, что  в ту пору, когда Бога стали отделять от мира  и,  забив в колодки очеловеченного образа, пригваздживать иконным окладом, поставит под угрозу существование религиозного искусства на Востоке:  главная двигательная  сила  иконоборства – философия, которая,  будучи приоритетной стороной Восточной церкви, все же сумеет удержать  ее  религиозные образы на уровне символов, в римском христианстве, по традиции, исходяшей из религии  древнего Рима, будет значительно слабее и подчинена художественным потребностям. Именно это отношение римлян к религии, отношение, в котором проявлялась их отстраненность от сути  верований, имел в виду Зелинский, когда писал: «Полезно теперь же отметить этот пункт;  он стал впоследствии характерным признаком  римского христианства в отличие от греческого. Учение Христа, распространяемое в обеих половинах империи, было одинаково, но его развитие пошло по различным путям: у греков оно превратилось в theologia ( теологию), у римлян в religio (религию).» 
 Действительно, с закатом язычества противостояние украшенного формального отношение к религии, свойственного римлянам, и  ее философского осмысления, традиционного  для греков, перешло в противоречия между католичеством и православием, фактически сводящиеся «к борьбе за лидерство» между формой и содержанием.  Эти противоречия, которые составляют основу утверждения «Россия  — последняя территория Бога на земле»,  наглядно отражает различие  между радующими глаз, но  "выстирывающими христианскую мораль” и весьма поверхностными итальянскими религиозными полотнами, и неброскими, но стремящимися  своей строгостью обозначить глубину "космогонического содержания” русскими иконами: различие между сориентированными на чувства произведениями искусства и далекими от искусства ориентирующими душу  примитивными религиозными символами.  Чтобы понять насколько разнятся наши взгляды на религию, достаточно увидеть, с каким недоумением в одном из соборов Московского кремля итальянцы обыкновенно рассматривают — ни  чем не удивляющую русских, и более того – настраивающую их души на сопереживание -икону с усекновенным челом Иоанна Предтечи, на которой голова Крестителя –не щадя ни взор, ни вкусы – напоминает скорее не  голову отошедшего в небытие человека, а голову лишенного жизни звероподобного существа… « Мы (т.е. славянофилы),- писал   в XIX веке в письме из Италии  историку Погодину русский поэт Аполлон Григорьев с ,- хотим все доказывать великие нелепости, как то: что византийские типы не в пример прекраснее, художественнее итальянских Мадонн, и удивляемся, что никто этих нелепостей не слушает. А вот такой факт гораздо назидательнее. В деревне Ponte Mariano, близ которой вилла нашей принчипессы, стоит на перекрестке прекрасный образ Мадонны; а в каком-нибудь Спасском, подле Москвы, в бедной деревенской церкви суздальские иконы. Но в Понте Мариано живут язычники, буквально язычники, которые едва ли имеют понятие о том, что Богородица не Бог; а в  селе Спасском молятся уродливым иконам истинные христиане, которые знают сердцем, что не иконам, а Незримому они молятся. Сила нашего именно в том, что оно не перешло в образы, заслоняющие собой идею, а осталось в линиях, только напоминающих. А еще сила в том, что все наше есть  еще живое, растительное, когда здесь великолепное здание, поросшее мхом…»  
"Лики святых,-писал о русских в XVI веке папский посол в Московии Антонио Поссевино,- они пишут с исключительной скромностью и строгостью, гнушаясь тех икон, которые лишены славянской надписи, и тех на которых есть непристойное изображение обнаженных частей тела. А ведь это может  служить известным упреком нашим живописцам, которые, чтобы показать свое искусство, на картинах до предела обнажают грудь, ноги и прочие части тела, и скорее пишут легкомысленные, чем святые картины.” В отличие от щепетильного Поссевино, метивший на роль католического миссионера в Московии славянин Юрий Крижанич, наоборот, считал, что для обращения московитян в католическую веру  им в первую очередь нужно привить любовь к искусствам, искусствам, в которых в его время доминировали старатели формы -  "скользящие  по поверхности  итальянцы”. В одном из пунктов своей программы обращения русских католичество, описывая то, что должен сделать миссионер , Крижанич, предлагает использовать в качестве приманки внешнюю красоту и блеск атрибутов католического культа, тем самым косвенно признавая их первостепенную значимость: " Пусть возьмет с собой благословенный елей, форму для просфор, вместе со священными одеждами и покровами, или тонкими занавесями из шелка, чтоб украсить ими часовню. Все можно безопасно поместить в малом месте, а между тем, когда развернешь, оно приводит в восхищение и  располагает души к католическим обрядам.” 
" У итальянцев наблюдается поразительная двойственность, — заметил уже в наши дни английский писатель Тим Паркс,-с которой я никогда не свыкнусь. Они кажутся ревностными прихожанами, но потом вдруг обнаруживается, что взгляды их куда шире, чем твои. Никто бы из них не стал осуждать Христа за  колоски, сорванные  в субботу. Они  похожи на протестантов или, даже скорее, свободомыслящих, которые, возможно, из любви к стильности и эстетичности, привязались к католической литургии. Они ценят ее блеск. Она развлекает их.»
Эстетический аспект в итальянском католичестве  действительно остается первостепенным. Он, несомненно, «рельефнее» его содержательной части.  Можно сказать, что для итальянцев  их религия это  красивое действо  в красивом месте.  В этой связи вспоминается история времен Второй мировой войны. Тогда итальянским военнопленным на Оркнейских островах выделили под часовню металлический барак. Они расписали его так, что он стал "настоящим произведением искусства”. И даже спустя полвека время от времени итальянцы возвращались в свою часовню, чтобы подновить ее и сделать  еще краше.
Во внимательном наблюдателе "ощущение светскости и риторичности обстановки” порождает и главная  церковь Италии и всего католического мира — римский собор св.Петра. " Молиться здесь непросто,-пишет итальянский журналист Луиджи Бардзини.- Вас отвлекает изысканный мрамор, сложная архитектура, совершенство скульптурных миниатюр, героические позы статуй, небесная музыка, бесконечное хождение безразличных туристов. В какой-то момент начинаешь понимать, что собор св. Петра это не только большой храм, место культа, резиденция святой Римской церкви, но и драматическое представление всего этого. Обнаруживаешь, что он не был спроектирован  лишь для того, чтобы внушать религиозные чувства: в задачу входило и поразить наблюдателя мощью, величественностью, богатством и прочностью Церкви и уже затем — самой славой Господней. Если вам удастся попасть в потайные помещения собора, где хранятся все необходимые для различных церемоний украшения и одеяния, вы не сможете избежать непочтительного вывода: собор св. Петра — это и  священный театр Бога.”
Поэтому «Италия — страна набожная и богобоязненная» – всего лишь общее место.  Отстаивая его, обычно в качестве аргументов ссылаются на странные обычаи вроде «страшине» — , когда, вымаливая милость Господа, женщины   вылизывают пол храма от входа до алтаря; на то, что здесь находится Ватикан;  на непомерное количество, порожденных  итальянской землей святых; и на статистические данные, согласно которым 90%  итальянцев называют себя верующими.   Но странные обычаи – дело прошлого, да и тогда они не имели широкого распространения и по сути представляли собой иную форму  все того же языческого договора; Ватикан испокон веков в первую очередь был светско-политической силой и не более чем религиозным символом ; а  многочисленные святые – это проявление исконно  италийского желания иметь перед собой образ и пример, на который можно уповать, но следовать которому, правда, вовсе и не обязательно.
В средневековье пилигримы шли в  Вечный город круглый год. Но особенно много их собиралось в Риме  по случаю святых лет — юбилеев, когда благословение и индульгенцию можно было получить гораздо проще, чем в иное время. Так в первый святой год 1300 — в городе ежедневно присутствовали двести тысяч иностранцев. Во второй — 1350 — составитель хроники Маттео Виллани  подсчитал, что через римские ворота  вошли  миллион двести тысяч человек.  " Преимущества, которые Рим предлагал верующим,- пишет Луиджи Бардзини о средневековом периоде города,  — неоспоримо были уникальными. И все же паломничество в него не было необходимостью. Обеспечить себе рай можно было иными путями:,  для того чтобы очиститься от грехов и обрести благостное существовали  не столь расточительные, более быстрые и надежные способы. Можно было отправиться в ближайшее святое место — сколько их по всей Европе - , молиться тому же Богу, получить те же -или почти те же- индульгенции и вернуться через несколько дней домой живым и здоровым. Или же можно было вести благочестивый образ жизни, проявлять добродетели и стремиться к святости, вообще не покидая родных мест. Паломничество в Рим было, если не излишним, то по меньшей мере не необходимым с теологической точки зрения.
С прошествием времени поиск вечного спасения перестал был единственным оправданием паломничества. Посещение храмов, святых мест, чудодейственных образов; присутствие на понтификальных церемониях и редких религиозных чествованиях; отпущение особо тяжких грехов и освобождение от священных обетов, которые можно было получить только в Риме, — все это, несомненно, по-прежнему   было для многих людей важными причинами, заставлявшими их покидать родные места и отправляться в Вечный город.  Таковыми они остаются и по сей день. Но  постепенно они стали утрачивать свою исключительность. Все большее число святых мест стали посещать не только из почтения и благоговения, кои они внушали, но также и для того, чтобы приобщиться к  светской элегантности, богатству и совершенству украшающих их произведений искусства.  Изображениями мадонны все больше стали восхищаться не только потому, что  они-де обладали сверхъестественной силой, но и  из-за великолепия фактуры, славы художников и красоты моделей. Впервые за многие века искусство стало оцениваться само по себе. И действительно, религиозное искусство было лишь частично посвящено  
прославлению Бога и его святых; оно также было посвящено  прославлению человека, женщины, красоты, удовольствий земной  жизни, красок, света солнца и тяжелого труда. За спиной пресвятой девы или какого-нибудь бородатого отца церкви, изображенных с большим мастерством, итальянский художник  помещал миниатюрный городок или ухоженный сельский пейзаж, сцены столь крохотные, что  лишь с очень близкого расстояния было возможно рассмотреть детали — стены, башни, церкви, дороги, работающих ремесленников, корабли на реке, дам на балконе, детей, лающих собак, пеструю одежду, сохнущую на солнце, крестьянина и охотника. Многие путешественники из северных стран, не поспевающие за временем, с  тревогой  улавливали  в искусстве и жизни Италии легкий запах серы и ада, запах, который  можно было бы назвать не-святостью. И этот запах они чувствуют еще и сегодня. 
В конце средневековья Италия  действительно стала обретать репутацию страны  языческой, лишенной должной христианской благочестивости, почти святотатственной, от которой ей уже не суждено было избавится. Такая репутация не спугнула путешественников; наоборот опасность опорочить и потерять душу влекла их не меньше, чем надежда на вечное спасение.”
Отношение итальянцев той поры к сути своей веры и их представления о святости храма хорошо демонстрируют широко распространенные тогда  в Италии убийства во время богослужений. Единственной возможностью уничтожить находящегося в силах политического врага было нападение на него во время торжественного крестного хода или другой процессии такого же рода, в которых он  вместе со всей своей семьей, обязательно принимал участие, вероятно,  скорее следуя требованиям светского этикета, нежели  зову  души. « Так,- пишет швейцарский историк Якоб Буркхардт,- жители Фабьяно перебили(1435)  всю семью своих деспотов, Кьявелли, во время богослужения, а именно при произнесении  слов символа веры: « Et incarnatus est». В 1412 году, в Милане, герцог Джованни Мария Висконти был убит при входе в храм Сан-Готтардо, а герцог Галеаццо Мария Сфорца – в церкви Сан-Стефано( 1476). Лодовико Моро в 1484  году только тем избежал кинжала приверженца вдовствующей герцогини Боны, что вошел в храм св. Амвросия не той дверью, как предполагали. Особого безбожия при этом не видно; убийцы Галеаццо, например, молились даже святым того храма, где совершали убийство, и в день убийства прослушали там утреннюю мессу. Напротив, причиной неполного успеха заговора Пацци против Лоренцо и Джулиано Медичи было то, что бандит Монтесекко подрядился убить их во время пира и отказался от совершения преступления во флорентийском соборе. Тогда его дело  взяли на себя духовные лица, «которые  привыкли  к стенам святого храма и не робели их»». В этих убийствах в церкви сказывалось несомненно и то, что в Италии не было основы для восприятия общего Бога: по давней римской традиции, духовно, итальянцы, оставались детьми прижитыми от разных отцов; религия для каждого из них по-прежнему была понятием индивидуальным, фактически – его личным интересом...   
« Невозможно представить большего свидетельства упадка религии, — писал в XVI  веке Макиавелли,- нежели указание на то, что народ, находящийся ближе всех к римской Церкви, являющейся главой нашей религии, наименее религиозен.» Поэтому  те из  итальянцев ,  в которых жило ощущение метафизического, покидали    родные пределы и устремлялись  в поисках настоящей веры в северные страны. Но таких было  немного… Как немного сегодня в Италии и тех, кто готов сказать о самой северной в представлениях итальянцев стране мира – России — вслед за Челентано: « …именно отсюда огонь начнет сжирать всю заразу этого мира…»
В 1830 году известный немецкий композитор Феликс Мендельсон заметил в своих итальянских письмах: " Они (итальянцы)  в свою религию не верят, над папой и правителями — смеются, свое прекрасное прошлое — ни во что не ставят.”
" Итальянцы считают Италию католической страной,- почти через 170 лет пишет  живущий в Италии английский писатель Мартин Солли,- хотя к своему духовенству относятся без всякого почтения и совершенно игнорируют папские запреты…Показательным  фактом их сомнительной религиозности может служить то, что, когда Италия победила Польшу в четвертьфинале мирового первенства 1992 года, толпа молодых римлян высыпала на площадь перед Ватиканом, и в знак вызова девушки обнажили вернхюю часть тела, а юноши — нижнюю. Однако если бы папа соизволил выйти, все они попадали бы на колени.
Религия воспринимается как нечто видимое и осязаемое, поскольку изображения Мадонны, папы, святых фигурируют наряду с портретами звезд футбола  повсюду — в общественных местах, в частных домах и даже в персональных компьютерах.” Наша религиозность, признался мне знакомый итальянец, не простирается далее фасада… 
По этой причине в Италии никогда не имели продолжительного успеха пророки-мистики, чьи учения были  исполненные глубоких метафизических представлений. Так, например, вряд ли кто сегодня, кроме специалистов, помнит о Иоахиме дель Фьоре – величайшем пророке средневековья, родившемся, как мы уже говорили, в Калабрии- земле, хранящей традиции заселявших ее в древности греков, которые  «своим пытливым взором старались проникнуть через пылающие стены вселенной в вечную обитель богов» и   для  которых, в отличие от римлян, в религии первостепенным был ее философский аспект. 
" Как бы парадоксально это ни звучало по отношению к наиболее известному святому христианства,- пишет о св. Франциске итальянский историк Джульяно Прокаччи,- но в религиозном францисканском реализме было нечто отвечающее тому  языческому, что коренилось в итальянцах, нечто согласующееся с их  традиционно  инстинктивным 
восприятием божества как спутника человека в повседневной жизни, в радости,  в печали, в труде. Он порождает образ Вселенной, в которой все и вся — проявление и знак божественного.  Вероятно, созвучность  францисканства  с древности заселявшими душу итальянского народа  представлениями также способствовала успеху францисканской 
проповеди .” Фигура святого Франциска — «скомороха Господа» — с его духовной веселостью,  благословением  материально-телесного начала и обожествлением природы, как бы возрождала  для итальянцев отошедший в прошлое  мир республиканского Рима, в котором, по выражению Петрония, в некоторых городах количество божеств ( у каждого из них была  своя епархия) превышало  число жителей и, по подсчетам Варрона,( ему пришлось разделить их на божеств «понятных» и «непонятных»)   в целом составляло  тридцать тысяч.
Cегодня в Италии насчитывается 220 святых мест. Самое посещаемое из них в Падуе, патроном которой считается Сант‘ Антоний( хотя он родился в Лиссабоне). Он помогает найти найти потерянные бумажники, ключи и т.д… Для этого необходимо два раза прочесть "Pater noster”, добавляя к нему особый рефрен. К его тезке, аббату, покровителю домашних животных, за помощью обращаются ищущие жениха девицы. Своя, если так можно выразится, специализация есть в Италии у каждого святого. Перед сдачей экзаменов нужно обращаться к Сан Джузеппе да Копертино; любители подводного плавания уповают на Сан Паоло; в отчаянии взывают к Сант‘Эспедито; для решения любовных проблем призывают Сан Валентино… Обращения к ним представляют собой особые формулы из христианских молитв и красивых народных прибауток обетного или льстящего свойства  и,  по сути ничем не  отличаются от договора римлян со своими богами. 
Бывали, правда, случаи, когда  итальянцы применяли к святым и угрозы. Так, например, в 1893 году в Палермо во время засухи статую св. Иосифа вытащили из храма на солнцепек, требуя от "почитаемого” немедленного дождя. Подобным образом поступили и со святым Антонием: закованную в цепи статую святого поставили под виселицей, обещая вздернуть ее, если небо не низвергнет на землю воду…  
В целом, почитание итальянцами святых все так же основано на привязанности  к земным благам, так что вполне может показаться, что для них и сама дева Мария, изваяния которой встречаются в самых немыслимых местах,  – это продолжение богини удачи, Фортуны, с которой связывали все свои  чаяния римляне республиканской эпохи.  Пилат,  верно подмечено в одной  известной кинематографической работе, не выдерживает взгляда Христа, уводящего в метафизическое, но римский солдат не может оторвать глаз от Марии, символизирующей земное  в Боге. В Италии, по мнению Стендаля, «Мадонна –  значимей самого  Бога», и многие итальянцы, полагает он, верят в Бога лишь потому, что считают его « деверем Мадонны». « Здравствуй, Италия! Здравствуй, Мария !» — начинает один из куплетов   своей известной песни «Итальянец» Тото Кутуньо, ставя в нем  приветствие Бога на третье место.    В этом культе Девы, отмечает историк  Якоб Буркхардт, сказалось, хотя и косвенно, чувство формы, еще в давние времена проявившееся в качестве доминирующего начала. В развитие мысли  Буркхардта, следует добавить тот факт, что  образ божества или святого – будь то статуя или какое-либо его изображение -  в итальянском языке, продолжая латинскую традицию, определяют словом «simulacro», восходящим к тому же корню, относящим к представлениям о неестественности и искусственности, что и глагол «simulare», первое значение которого: выражать неискренние чувства. Так что в связи с Италией скорее нужно говорить не о вере, а о симуляции веры...   Специалисты называют такое отношение  к невидимой основе бытия ""вульгарной” религиозностью экстровертного общества” . 
В Италии существуют 26000 церковных приходов, поделенных между  226 диоцезами; примерно на каждую   тысячу  жителей  здесь приходится один священник;  в итальянских  монастырях  молятся 150000 монашек; церковь имеет  в стране сеть  издательских домов, радиовещательные станции, 54 телевизионных канала…  Цифры эти несомненно внушительны, но они не дают полного представления о   религиозности сегодняшней Италии, ее отношении к неисповедимому. Нельзя забывать, что  двенадцать миллионов итальянцев являются  приверженцами всевозможных эзотерических учений ( в итальянской интерпретации  в них выделяется внешний, формальный аспект)   и что  в стране в качестве лицензированных профессионалов практикуют 150000 различного толка магов и чародеев. Здесь цена любовных элексиров начинается от 500 долларов, талисман от сглаза и порчи может  стоить несколько тысяч. Создал мир Бог, заметил один французский писатель, но  жить ему дает дьявол.    
Католическая  Италия сегодня – это  производящие впечатление искусственности и наигрыша неоновые кресты на храмах, гремящие под церковными сводами электромузыкальные ансамбли, снующие на мотороллерах  монашки, гоняющие в футбол  монахи; это монастыри, в которых  кельи  соседствуют с конференц-залами, ресторанами, гольфклубами; это кардиналы, утверждающие, что прелат, не любующийся луной, не разводящий канареек и не играющий в "бочче” (игра  в деревянные шары), опаснее для христианства, чем ерезиарх; это римские папы, играющие на скрипке, коллекционирующие автографы знаменитостей, занимающиеся такими определенно не церковными видами спорта, как  альпинизм, лыжи, плавание, и одобряющие предложенный им во время непродолжительного авиаперелета обед из одиннадцати блюд (для сравнения, обед в честь американского президента  Картера и его супруги, который был дан в президентском дворце Риме, состоял из бульона, риса, телятины, ананасового десерта и вина) ; это священники, которые могут отказать в причаcтии за неуплату налогов… 
А Бог? " Бог,- сказал один итальянский мальчик,-приносится вместе с ветром ”. « Небо в Италии,- словно развивая его мысль, заметил однажды мэр одного из итальянских городов,- из –за ее географических особенностей, кажется, отстоит от земли дальше, чем  где бы то ни было».  И те, кто хочет приблизить его к земле, в Италии в почете никогда не оказываются: точно так же, как в свое время итальянцы не приняли идеи вселенского единства ,  заложенной в «Божественной комедии» Данте, в наши дни они отвергли  критикующий   католичество фильм Челентано « Джоан Луи» -  и эта откровенная  картина, рассказывающая  о втором пришествии Христа на Землю – «этот шедевр, подвешенный в небесах», несмотря на то, что режиссер для достижения большей убедительности через зрелищность  вложил в нее столько средств, что она стала самой дорогой в истории итальянского кинематографа, — потерпела в итальянском прокате полный провал.    
Вряд ли стоит, как это иногда делают итальянцы,  кивать на соседей — сравнивать  по атеистичности Италию с Францией, где половина католиков, согласно исследованию газеты «Монд»,  не верит ни в воскрешение Христа, ни в первородный грех, а на пессимистичное утверждение « Бог умер» церковное издание « Ля Круа»  отвечает, что   «тело Господа все же еще шевелится»… Такая ситуация во Франции   покажется вполне закономерной, если проследить за метаморфозами,  происходившими во времени   со словом «кретин», первоначально имевшим во франко-провансальском языке значение «христианин», а ныне — с подачи французского -   обозначающим почти что   во всех языках мира и  на языке медицинской терминологии человека   слабоумного, тупого, тупоумного, придурковатого… К тому же она во многом определена самой Италией : в своем извечном сопротивлении латинской культуре, которое блестяще символизирует известная скульптурная голова умирающего галла, не смиренного в своем противостоянии латинянам даже смертью, страна потомков упорных галатов,  не  обладающая  способностью маскировать и облагораживать свои недостатки, а, возможно, и  отрицающая  ее необходимость в своей культуре потому, что она свойственна заальпийским соседям,   Франция  металась между католичеством и протестантством, все более утрачивая при этом свою религиозность, так что сегодня и «Сан-Жермен – де — Пре»  и  «Нотр- Дам – де — Пари»  кажутся не более чем  декорациями Великой Французской революции… И уж, конечно, ни  в коей мере безбожие французов не умаляет значение слов одного из святых отцов, сказанных им относительно Италии: это земля, которую нужно крестить… 
Предопределенная  судьбой забота итальянцев о видимости, о форме превращает Италию в сцену непрекращающегося театрального действа, в связи с чем нередко вспоминали и  вспоминают, что лицедейство – отрасль дьявола, что искусство, искус, искушение – слова одного ряда… В XVI –XVII веках в северных странах опасались, что «путешественник, овладевший в Италии искусством одеваться и любезничать, привезет вместе с ним на родину и искусство атеизма…» И опасения эти не были безосновательными. Действительно, вглядываясь в вехи истории, можно сказать, что Италия  скорее способствовала не евангелизации мира, а распространению в нем атеизма. Не говоря уже о том, что Вечный город навсегда заклеймил себя святотатством, выведя пред лице Бога сомнамбулическую фигуру юриста Пилата и, не обладая даже языческой набожностью, разрушил город Господа Иерусалим, Америка древности – практичный Рим, создав слово «религия», принятое всеми  культурными народами мира и ни в одном из них не замененное словом самобытного происхождения,  после того как  в своих  неуемных  претензиях на мировое господство потерпел крах, вместе со словом  этим отдал и его римский  дух  захватившим его варварами,  которые, проникнувшись цивилизацией побежденных, передали своим потомкам ту часть свойственных ей «заземленных убеждений», что позволит им – лишенным умения эстетизировать неприглядное -   создать называемую иногда авангардом Европы обнаженно- прагматичную Америку современности – страну, которая повторяя  недавний имперский опыт Германии, так же, как и она, поет о себе в своем гимне: «… превыше всего», — страну,   имя которой, помимо написанного на ее купюрах « Бог с нами», никогда не соотносится со словом   "вера”, страну, которая путает понятие «нравственность» с понятием  «решение суда»... 
«Есть в современном Риме,-писал в начале XX века Ф. Зеленский,- старинная церковь, богатая памятниками, многих веков; называется она S.Maria sopra Minerva. Ее имя объясняют тем, что она выстроена  на фундаменте храма Минервы, воздвигнутого императором Домицианом и впоследствии развалившегося, а может быть и разрушенного при введении христианства. Мне кажется, что в своей наивной откровенности оно имеет,  помимо прямого, еще другое, символическое значение: кто проследил рост римской религии от  ее древнейших корней, таящихся во мраке отдаленных веков, и до наших дней, тот не найдет для нее лучшего имени, как Maria sopra Minerva .»    
В Пизе следов древности, не затертых более поздними эпохами, осталось немного: капители периода правления императора Севера, да  руины терм Адриана, которые, то ли для того, чтобы обеспечить туристами окрестные бары и рестораны, то ли  из  предпочтения фигурам властным и сумасбродным, итальянцы упорно называют купальнями Нерона… Поэтому весьма любопытно взглянуть на этрусский некрополь, который, как говорится в свежем издании путеводителя, был обнаружен пару лет тому назад « вблизи Арены Гарибальди». Спрашиваю, как к ней проехать, у прохожего. Как и все итальянцы, когда у них «спрашивают дорогу», он начинает обстоятельное объяснение — припоминая, на какой улице одностороннее движение, на каком светофоре нужно свернуть направо, на каком –налево…
• Это далеко отсюда?
• Метров семьсот,- отвечает прохожий, лишний раз демонстрируя, что итальянцы знают и чувствую свои дистанции вплоть до сотен метров: даже в своей приблизительности « метров семьсот» это не « с километр» и не «метров пятьсот».  «Точность в горизонтали» – это  оставленный в ментальности итальянцев  след практичной цивилизации  римлян. Все дороги ведут в Рим, говорили древние, и дороги эти были размечены-через каждую милю — столбами — вехами концепции территориальных претензий, последовательного освоения мира  чеканным военным шагом, вехами, которые  давали римлянам,  начавшим свое триумфальное шествие по планете от небольшого селения, разбросанного по семи невысоким холмам, точное знание о том, насколько им удалось вытеснить «других» в горизонтальной плоскости  и сделать их территорию своей, — что фактически является  знанием о степени  раскола внесенного ими в планетарное единство. Сегодня память о том, как  скрупулезно маленький Рим кромсал большой мир, подчиняя его  своей власти, сохраняют многочисленные названия итальянских населенных пунктов, указывающие точное расстояние от уже ранее  «освоенных» римлянами центров на  пути  их продвижения к всемирному территориальному господству, как то например, Квинто Фиорентино (пятая флорентийская миля) или Сесто Фиорентино (шестая флорентийская миля) ;  а также та традиция  современных обитателей Апеннин, согласно которой они продолжают тщательно  мерить  свои  ныне разбитые  на  регионы территории, выставляя  на пролегающих по ним дорогам дистанционные отметки через каждые сто метров… 
Если   в Италии   в  бытовых ситуациях расстояния относительно  точно  "измеряют”    в метрах и километрах, то  в России  — с ее необъятными  просторами и заменяющими  дороги направлениями, делают это преимущественно в минутах, часах, сутках. На вопрос, подобный тому, что я задал прохожему итальянцу, в России мне  бы  ответили" не метров семьсот”, а " пять минут”.  В устах малограмотного итальянца немыслим  никакой «временной аналог»  просторечного русского « немного погодя за тем домом»: ему неизбежно будет соответствовать оборот  «от того дома метров…». Отношение того или иного  народа к мерам и свойственные ему особенности их применения в повседневности, помимо того, что  косвенно говорят о возрасте его цивилизации,  определенным  образом  отражают  склад его мышления и характер. Точность итальянцев  в горизонтали, их приверженность линейным мерам ( они   и время измеряют расстоянием:   «отрезочек тому назад»  переводится на итальянский то, что по-русски звучит как «и пары минут не прошло»,)  это отблеск  присущей  их действиям практичности, расчетливости, математичности.  В свою очередь, в определении расстояний временем, которое, правда, вполне может быть  признаком  "территориальной беззаботности”,  просматривается непритязательность, неагрессивность, уживчивость и  общность народа   и, следовательно, его большая предрасположенность   к — составляющему основу истинной  религиозности — восприятию мира в его целостности, без границ ,  в его вертикальном бытие ,  а значит, -   и большая готовность к осознанию  самого себя частью вселенской общины. Километр – понятие земное, горизонтальное. Время – мера космическая,  всеобъемлющая, и "пять минут пешком”, "  три дня на оленях”   - представления из того же логического ряда, что и "световой год”… И с такой точки зрения, вероятно, также  можно обосновать расхожее утверждение: Россия – последняя территория Бога на земле… Но сумеет ли Россия развить этот шанс? Сумеет ли она поднять свою религию, о которой во время Второй мировой войны офицер оккупационного итальянского корпуса в России Джусто Толлой писал в своем дневнике: «Мифы религии, выраженной обновленным сознанием русского народа, еще только вырисовались и несомненно оформятся полностью  позже, но религия здесь есть, и в ней присутствует дающая жизнь и силу, порожденная наивной юношеской любовью к правде и справедливости, Свобода». Сумеет ли, обернувшись назад, Россия правильно оценить, для блага будущего,  тот период своей истории, когда ее столица была провозглашена третьим Римом ?  Или же она пойдет по проторенным уже дорогам, которые, как известно, все ведут в Рим, не задаваясь вопросом: а зачем она, дорога, если она не ведет в храм, в дом  Бога ? 
Там, где должен быть некрополь, — новое здание супермаркета. Припарковываемся, чтобы зайти в бар. Лихо стартонув от дома, стоящего на противоположной стороне узенькой – метров в десять – улицы, на супермаркетовский паркинг  вкатывается старенький похожий на букашку "фиат”, за рулем которого – бравый дедок. Пьем кофе и возвращаемся к машине. Дед выходит из супермаркета с пакетом в руках, совершает на своей "букашке” лихой маневр в обратном направлении, вылезает из машины и исчезает в подъезде дома– поездка за покупками завершена.  

 

© «Стихи и Проза России»
Рег.№ 0148317 от 13 декабря 2013 в 07:59


Другие произведения автора:

Вас, наверно,...

К Стендалю через Цвейга

В деревушке у речушки...

Рейтинг: 0Голосов: 0612 просмотров

Нет комментариев. Ваш будет первым!