МАНЬКА. (Исповедь женщины).
МАНЬКА.
(Исповедь женщины).
Ох, как больно… Стынет, холодеет моё бедное сердечко, словно вдруг кто-то лихой взял да и сдавил его, стиснул в кулачок, и не отпускает. Но вот присяду где-нибудь отдохнуть, и сразу становиться легче. Так бы и сидела себе век. Да и зачем, скажите, куда-то идти, бежать, шевелиться, если любое, даже самое крохотное движение причиняет просто невыносимую боль, что аж плакать хочется. Но плакать мне никак нельзя: увидят люди – смеяться станут. Сейчас время такое, злое. А было ли оно когда-то другим?
Людям всегда чужая боль – в радость, а горе чужое – что слёзы живительные. Да что чужие - свой, родной и близкий, и тот рад сжить тебя со света белого. Братик мой единоутробный и тот гонит: «Пошла, говорит, прочь отсюда, дура набитая. Это мой дом. И я здесь всему хозяин. А твоей ноги чтоб и духу тут не было».
Боженька, что же такое делается! Ну, разве он эту хату строил? Батька, царство ему небесное, по брёвнышку всё сложил, сладил, а я ему одна и помогала. Он же, Ясичек, только-только родился, и помощи от него тогда никакой не было. А я ж его воспитывала, пестовала и доглядала, так как батька с мамкой из-за колхозной работы света белого не видели. Я же за Ясикам ходила, как та коровка за телёнком, сама не съем – ему отдам. Лучший кусочек кому? Ясику. И обижать его никому не позволяла. Ого, со мной шуточки плохие. А я тогда ладная была. Про таких, как я, обычно говорят: что кровь с молоком. Да и с виду я была ничего - приятная; что тут, что там всего хватало, было за что подержаться. Но никто с парней не желал водиться со мной. Почему? Девка была своенравная, можно сказать, с гонором, лишнего ничего такого не дозволяла, и если, что было не так – сразу по шее. Руки были сильными, крепкими, не то, что сейчас – дрожат проклятые, что даже киёк удержать не могу. Может, и отпугнула я тем от себя всех кавалеров. С подружками моими парни игрались, женихались, а меня обходили стороной – зачем им кобылица необъезженная и норовистая, если рядом есть и сговорчивее, да и покладистее. Так и осталась я в девках. А всё через гордость свою. Если б не это, может, и жизнь моя была бы другой, а может, и нет - кто знает?
А трудолюбивой была – никакой работы не боялась. Только что заработала? Ничего. Пенсия, которую мне сейчас назначило государство – горкие слёзки. Ну, что на неё купишь? Разве что дырку от бублика. Хорошо, нашла себе занятие, так сказать, небольшую прибавку к этой подачке – выискиваю, где попало пустые бутылки, которые бывает остаются после ежевечерних алкогольных баталий. Те бутылочки я тщательно вымываю с песочком в речушке, а потом с грехом пополам сдаю туда, где их принимают. Случается что иногда и зарабатываю кое-какие гроши. Вот тогда я могу позволить себе хоть изредка покушать вкусно. Так что, благодаря алкающим и страждущим, я с голоду пока что не умираю. Правда, в последнее время на бутылки мне уже не везёт - или люди пить меньше стали, или сами по бедности своей решили сдавать использованную посуду?
Но я не переживаю – жить пока что можно. Жаль только, что нет где притулить бедную свою голову. Весной и летом хорошо – тепло. Случается, что в садике детском переночую в беседке. Сторож там хороший, понимающий, не лютует, не гонит меня. Мол, отдыхай бабуся, только, смотри, не озорничай. А я и не озорничаю, - куда мне. А бывает найду приют на стадионе в деревянной пристройке, где обычно спортсмены переодеваются – от дождя очень надёжное укрытие. Даже осенью ещё более-менее терпимо – выпадают тёплые денёчки. Но вот с приближением зимы мне становится очень тяжело, приходиться крутиться что та щепка в проруби, чтобы не замёрзнуть. Тогда я иду на чугунку, и сижу там аж до той поры, пока здание не закроют и меня оттуда не погонят поганой метлой. «Не положено» - говорят.
Так может и жить не положено?! Но я же живу! Только разве это жизнь? Выживание. И Господь Бог к себе никак не приберёт. Не желает. Да и зачем ему там, в небесах, где светло и сыто, какая-то убогая и серая? Возможно, он и сам не знает, что делать ему с этим миром. Его мир, Божий, который он сотворил и в который он сам когда-то верил, давно пошатнулся и теперь шатается вовсю, и неизвестно, когда упадёт в бездну. Ведь люди сами упрямо приближают это падение, не понимая, что упасть легко, а вот подняться – ох, как тяжело. Но вот что самое страшное: никто своей вины в этом не ощущает. Виноватых нет – и всё. А я считаю, что каждый из нас должен признать свои ошибки, которые совершил в своей жизни. И принять покаяние перед Богом и людьми.
Вот и я каюсь, каюсь во всём, что сотворила, терпеливо неся свой крест. Терпеливо сношу разные издевательства, даже позволяю себя бесчестить каждой человеческой твари. Возможно, вся моя жизнь – вина.
Но только тогда, когда я была молодой и полна решимости сделать мир лучше и светлей, я себя виноватой никак не считала. Ну, разве может быть виноватым тот, кто живёт по правде, и честен перед людьми и Богом? Впрочем, тогда я в Бога не верила и считала веру в Спасителя нашего сплошным мракобесием. Оказывается, может. Так считала Советская власть, и я стала не самой первой, но и не самой последней, в длинном списке её жертв.
Всегда, насколько себя помню, я была впереди. А как же! - ходила в активистках, боролась с кулацким отребьем. О, сколько с моей помощью было выявлено и уничтожено классовых врагов, а сколько вражеских семей раскулачено – один Бог знает. На чём тогда держалось моё сознание - до сих пор не пойму, возможно, как и все, я жила правильно, с верой и надеждой в светлое будущее. И ради этого не жалела никого и ничего. Вот и меня не пожалели, и вскоре я очутилась там, куда раньше посылала других. Видать запамятовала, дурёха, что у палки два конца и оба бъют одинаково больно.
Как мне посчастливило выжить на чужбине, рассказывать слишком долго – времени не хватит, да и ворошить тяжело то, что хочеться забыть. Но оно вот никак не забывается, лежит тяжким камнем на сердце, давит, не отпускает. Ох, тяжело!
Так про что это я? Говорю вроде бы про одно, а совсем другое получается. Постарела – вот мысли мои и путаются.
Ага, значит, выжила я. Там, на чужбине решила не оставаться. Зачем? Край лихой, звериный, я себя здесь чужачкой чувствовать буду, – вот и подалась на родину до братика, до Ясика ненаглядного. Как-никак, а свой, родная кровиночка. Где-то с годков пятнадцать минуло, как мы с ним не виделись. Раньше от Ясика я ещё письма какие-то получала, из них узнала, что родители наши после войны сгинули – взяла их болезнь страшная, а сам Ясик в скором времени женился.
Так вот, воротилась я, а братик мой любимый меня даже на порог не пустил, даже воды не дал напиться. «Иди отсюда, - говорит, - нет у меня сестры – померла». «Нет, - заплакала я, - видишь, живая». И в ноги ему кинулась, целуя. А он в ответ мне и говорит этак ядовито: «Пошла прочь, бродяжка, мы не подаём». «Куда ж я пойду? Здесь мой дом». «Нет у тебя здесь дома», - говорит Ясик, да с такой животной злобой, что аж больно мне стало. А сбоку жена его, рябая Маруська, председателева дочка, вякает: «Вон, пошла вон, а то сейчас собаку напущу». Да она сама хуже собаки и род у них весь такой – собачий. И Ясик мой стал, что та цепная собака.
Проглотила я тогда свои слёзки и пошла пехом в город искать лучшей доли. В колхоз возвращаться не захотела. Не верила я уже более в светлое будущее, да и не было никакого желания горбатиться за просто так - поумнела немного. Пошла на фабрику, но мне отказали в работе, мол, людей и без тебя предостаточно, так что, пока не поздно, возвращайся, такая-сякая, в свою деревню – обратно в кабалу, работать за жалкий кусок хлеба.
В отчаяньи я зашла в церковь помолиться – через многие страдания я неожиданно пришла к Богу, - там и осталась. За еду и крышу над головой старательно делала всё, что наказывал мне батюшка. Сам поп был, как полагается – представительный, осанистый, высокий, зычный на голос, прихожанам внушал благие истины, а сам, не в грех будь сказано, любил частяком приложиться к бутылке, да и охоч был до женского пола. То, что батюшка изредка пощипывал своих прихожанок где-нибудь в закутке, попадью, казалось, не очень и волновало – привыкла. Привыкла и я: не моё это дело, и всё. Но вижу: батюшка стал и на меня смотреть похотливо и сладострастно. Тут уж я не выдержала. «Как вам, батюшка, - говорю, - не стыдно. Разве так можно? Грех-то какой». На что батюшка загоготал, что тот гусь, прямо мне в лицо: «Какой же это грех, дочь моя. Все мы создания Божьи. А в Святом писании прямо так и сказано – плодитесь и размножайтесь. И это я понимаю по-своему. Но если ты боишься греха, то я тебе его потом отпущу». И ко мне. Скитаясь по лагерям и пересылкам, здоровьюшко-то своё я надорвала, но на поповских харчах быстро поправилась, вошла, как говориться, в тело, налилась, словно яблочко, набралась силы. И как только батюшка притронулся до меня, я не удержалась да как стукну ему прямо по лбу ладошкой, – поп так и грохнулся долу, что стены аж задрожали. На этот верхал сразу и попадья прибежала, крик подняла, что меня всю затрясло – ну, думаю, всё, конец, убила попа, снова тюрьма. Но вижу: очухался батюшка, повертел головой, потираючи шишку, что не замедлила вскочить на сановитом лбу, и как заревёт зверем: «Пошла прочь из Божьего храма, блудница. Ишь, нашла место для прелюбодеяния. Я ж тебя…».
Вышло так, что во всём была моя вина. Но я не стала оправдываться, сложила свой нехитрый скарб в котомку и пошла туда, куда глаза смотрели. А смотрели они в сторону дома родного. Вновь привела меня нелёгкая дорога к Ясику. Только вот тот даже на крылечко не вышел, а по подворью бегал без цепи злой клыкастый овчар, что я боялась подступиться к хате. Целый вечер и ноченьку просидела я у забора, дурочка, ждала, что вдруг выйдет Ясичек из дому, попросит у меня прощения, возьмёт под белы рученьки и введёт, как хозяюшку, в тёплую светёлку. Да где там – напрасное ожидание. И только хмурое солнышко глянуло – пошла я в мир.
Стала бродить из деревни в деревню, наниматься к людям – за кусок хлеба и кружку молока делать самую грязную работу, которую даже самый рачительный хозяин не станет. Так и жила, пока кто-то из доброхотов не пустил по моему следу милиционеров. Лови меня, как какого-то вора или убийцу. А тем лишь бы зацепка, навесят на тебя собак, да таких, что и рад не будешь. За решётку мне больше не хотелось, и стала я из себя дурочку корчить. Чтоб тебя посчитали за сумашедшую, много ума не надо, достаточно вытаращить глаза, высунуть язык и, пуская слюну, лепетать что-нибудь глупое. Получилось довольно удачно – милиционеры мне поверили.
Я думала: меня тотчас отпустят, но не тут-то было: запихнули в «воронок», и, чтоб не тратить время, отвезли в дурдом. Я не стала сопротивляться. Вначале подумалось, что там мне будет значительно лучше, чем на улице или в тюрьме, но быстро поняла, что все черти одной шерсти.
Там, в лечебнице меня пичкали какими-то таблетками, кололи болючими уколами, – тут, если и не желаешь, а станешь сумашедшим. А коль ещё рядом под боком настоящие идиоты, то и вовсе сбрендить можно.
Боженька, подумала я, нужно отсюда бежать, и как можно скорей. Но вот как? Кругом высокие стены и повсюду решётки, решётки, решётки. Получается, сама себя в болото затащила. И теперь хоть плачь, хоть голоси, никто не поможет. И всё же как бы там не было, приспособилась я и тут. А что сделаешь – стала вороной, так и каркай, как они.
Была там у санитарках женщинка одна, хорошая баба, Варькой все её звали. Она меня почему-то жалела, поддерживала, подкармливала, и, может, только благодаря ей, я не сошла с ума окончательно.
Много-немало, но с годика четыре промурыжило меня в этой лечебнице. Потом посмотрели врачи, что не такая уж я и сумашедшая, как им хотелось, и прогнали меня на все четыре стороны, мол, нечего нас объедать. А я уже и не хотела уходить оттуда – привыкла. А на воле что? – куда податься, не знаю.
И опять я пошла к братику, где снова, как и раньше, получила от ворот поворот. Плача, потащилась я в город, и так стало мне себя жалко, что я, не раздумывая, взяла да и бросилась под колеса первой попавшейся мне машины. Но, видимо, не пришел ещё мой час умереть: водитель хорошо знал своё дело и вовремя успел притормозить. А потом как давай поносить меня всяко, – я таких слов и в лагерях не слыхала, а уж в дурдоме - и подавно, хотя там, что не слово, то мат. В общем, что говорить, сделалось мне до того дурно, что весь мир поплыл перед глазами, - и я грохнулась об землю.
Пришла в сознание я лишь в больнице. Вижу: лежу я вся в чистом, вымытая, а рядом водитель тот сидит и улыбается мне ласково. Сам усатый такой, видный, интеллигентный, уже не ругается. Вначале угощал меня разными лакомствами, а потом допрос устроил по всей форме: кто я, откуда? И почему на смерть отважилась? Я заплакала, и всё ему рассказала. Думала – не поверит, но нет – поверил. Какое-то время молчал, видимо, размышляя, а потом мне и говорит: «Вы, Мария Силовна, быстрей поправляйтесь, и как только сможете ходить, попрошу зайти вас ко мне. Я директор местного совхоза, и мы с вами что-нибудь придумаем».
Боженька, давно никто меня на «вы» да по отчеству не звал, всё только «Манька» или «дура». Даже не верилось, что кто-то меня за человека посчитал.
Нашла я того дядечку, назначил он меня на коровник смотреть и ухаживать за новорождёнными телятками, и, даже, дал отдельную комнатку в совхозном интернате. Через столько лет страданий и горя я начала жить по-человечески, работать на себя и зарабатывать настоящие деньги (не колхозные палочки), за которые теперь можно было купить всё, что только пожелаю. Я и кушать стала вкусней и оделась во все новое: панночка, и только. А чтоб не быть совсем одной, завела я себе кошечку, красивую, пестренькую. Стала звать её Маней. Я – Маня, и она – Маня. Две Мани, словно подружки. Иду утром на работу – кошечка рядышком след в след бежит со мной, ждёт, пока я управлюсь, а потом мы вместе спешим домой, садимся ужинать и спать ложимся вместе. Хорошо жилось.
Но, скажите, почему в людях столько злобы? И кому смогла помешать моя Маня? Отравили мою красавицу. А она ж в положении была. Не дождалась я от неё котяток. Господи, как я плакала, как голосила, а потом словно что-то во мне оборвалось – обезумела, стала на людей бросаться, биться, обзывать их по-всякому. И это до добра, конечно, не привело: снова попала я в дурдом, и в этот раз надолго.
Когда вышла я на волю, снова хотела устроиться на работу в совхоз, но меня послали куда подальше. Тот директор, который в своё время помог мне, уехал куда-то на повышенье, а новый – розовый толстяк – очень выразительно дал понять, что «в его коллективе сумасшедшим не место».
И вот брожу я сейчас по городу, живу тем, что Бог мне пошлёт или люди от щедрот своих подкинут. Вы можете увидеть меня везде и повсюду. Такая смешная старушка с палочкой и свёртками в руках. В этих свёртках все мои скромные пожитки, что я нажила за горемычную жизнь. Молодёжь с меня смеётся, особенно девушки, ибо не понимают глупышки, что от беды палкой не отобьёшься и что это грех большой смеяться над чужим горем. От горя тяжело спрятаться, да и не спрячешься – оно рядом с нами, только одних может обойти, а с другими жить в согласии.
Болят руки, болят ноги, болит всё, что только может болеть, но больше за всё болит моё сердце. Да и как ему не болеть, если столько оно выдержало, столько вынесло и ещё – сколько даст мне Боженька – придётся выдержать. А так хочется сейчас умереть, чтоб ничто больше не волновало, не причиняло боль. Но это очень большой грех – самому искать смерти. Вот когда придёт время, то смертушка меня обязательно найдёт, не минует. А пока что живу, ибо человек такое существо – всегда цепляется за жизнь, какой бы она не была.
Живу, не держу на вас зла, люди, простила вам всё, что вы мне сделали, и что ещё сделаете. Я простила вам, люди, простите и вы мне.
Перевод с белорусского автора.
Рег.№ 0036677 от 1 марта 2012 в 10:46
Другие произведения автора:
Наталья Шалле # 3 марта 2012 в 00:23 +1 | ||
|
Калита Сергей # 3 марта 2012 в 00:44 0 |
Галина Высоцкая # 10 марта 2013 в 15:38 0 | ||
|