Муза плача

Опубликовано: 4671 день назад (11 февраля 2012)
Рубрика: Без рубрики
Редактировалось: 1 раз — 11 февраля 2012
+1
Голосов: 1
Французский консул в Италии Анри Мари Бейль, более известный как один из самых выдающихся писателей XIX века, предчувствуя приближение смерти, сам составил себе эпитафию: АНРИ БЕЙЛЬ. ЖИЛ, ПИСАЛ, ЛЮБИЛ. То же самое можно с полным правом сказать о Царскосельской музе, Музе плача, чернокнижнице «серебряного века» поэтессе Анне Ахматовой…
«Себе самой я с самого начала то чьим-то сном казалась или бредом, иль отраженьем в зеркале чужом, без имени, без плоти, без причины»...
С самого начала? Какого? Стихи начала писать в одиннадцать лет, чем вызвала недовольство отца - морского инженера, капитана 2-го ранга в отставке, который резко потребовал:
-Не срами мое имя!
-Не нужно мне твоего имени! – отрезала в ответ дочь.
Так Анна Горенко стала Анной Ахматовой, взяв в качестве псевдонима фамилию своей прабабки татарских кровей. И эти – восточные – мотивы многократно потом будут звучать в ее творчестве.
«Татарское, дремучее, пришло из никуда, к самой беде липучее, само оно – беда…»
Родившаяся в пригороде Одессы, Анна еще в младенчестве была перевезена родителями в Царское Село, и до конца своей жизни считала этот «пленительный город загадок» своей родиной, колыбелью, источником вдохновения и самой судьбой.
«Мои первые впечатления — царскосельские,— зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал…»
Именно в Царском Селе она, четырнадцатилетняя, познакомилась с семнадцатилетним юношей, которого звали Николай Гумилев. Для нее тогда это была только встреча, для него – любовь с первого взгляда и до последнего вздоха, любовь трудная, изломанная, очень недолго взаимная и всегда – трагическая.
Гумилев впервые увидел ее, когда Анна шла с подругой за покупкой игрушек для рождественской елки. Она вся была внутри себя. Легкая, грустная, задумчивая... Он был очарован ее трагической красотой, ее хруп¬костью...
Гумилев не мог жить без нее, несколько раз пытался покончить с собой. Она без него жить могла – и жила, хотя несомненно его чувства не оставляли ее равнодушной. Тем не менее, несколько раз отказывала ему, словно предчувствуя: союз двух поэтов невозможен, противоестественен, обречен. И ведь действительно: Гумилев и Ахматова – едва ли не единственная подобная пара.
Более того, запутанные, изломанные, на грани надрыва-разрыва отношения с Гумилевым навсегда определили для Анны Ахматовой модель ее отношений с мужчинами. Она всегда будет влюбляться только тогда, когда сквозь сущность - земную, реальную, увидит загадку или хотя бы решит, что видит. Она ее волно¬вала, она стремилась ее разгадать, она ее воспевала.
«Ты мне не обещан ни жизнью, ни богом, ни даже предчувствием тайным моим…»
Она говорила о любви не как о физических отношениях, она говорила о любви, как о понятии высшем, почти религиозном. Детальные на первые взгляд, ахматовские строки на самом деле имели двойной и даже тройной подтекст. Словно не она писала, а ее рукой водила чья-то неведомая сила. Непрошенная, грозная и… мучительная, поскольку женщина и поэзия – увы! – за редчайшим исключением несовместимы.
«Пусть даже вылета мне нет
Из стаи лебединой,
Увы, лирический поэт
Обязан быть мужчиной!
Иначе все пойдет вверх дном
До часа расставанья:
И сад не в сад, и дом не в дом,
Свиданье – не в свиданье!»
И семья – не семья, могла бы она добавить. Когда Анна дала окон¬чательное согласие на брак, Гумилев три дня провел с ней в Киеве, а на четвертый уехал в Одессу, откуда – пароходом - в Африку. Ахматова поняла, что ее согласие продиктовано тем, что кто-то ее «ведет» и это уже не зависит от нее.
«…но люди, созданные друг для друга, соединяются, увы, так редко…»
Через год они обвенчались, и только тогда Анна призналась мужу, что пишет стихи. Он отреагировал, мягко говоря, странно:
-А может быть, ты лучше будешь танцевать? Ты гибкая...
И позже, рассказывая друзьям о жене, небрежно ронял:
-Анечка у меня тоже… стихи пишет.
Тут главное – «у меня». У «себя» Ахматовой не было? Впрочем, Гумилев привык к женскому обожанию, привык, что женщины как бы растворяются в нем, подчиняются безусловно и безоговорочно, принимают все его капризы. Анна же…
«…Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук!
Так гладят кошек или птиц…»
Гумилев говорил ей, что отдавать публике такие стихи — отсут¬ствие вкуса, дурной тон. Нелепо и странно замужней женщине, матери воспевать какие-то любовные страдания. Занялась бы домом, создала бы уют…
-Я не хозяйка. Про меня кто-то сказал, что у меня кольца в суп падают, - заметила Ахматова много лет спустя.
Разочарование было взаимным. Реальные измены Гумилева ранили Анну, ее поэтические страдания… оскорбляли его тем, что выносились «на публику». Хотя сам преспокойно писал:
«Святой Антоний может подтвердить, что плоти я никак не мог смирить».
Рождение сына Льва уже ничего не изменило в отношениях супругов, поскольку оба давным-давно были обвенчаны каждый со своей музой. И если по-человечески они еще могли бы найти общий язык во взаимной любви, то их музы друг друга – ненавидели. И ужиться – не могли.
Впрочем, любить необыкновенную женщину – задача трудная, почти невыполнимая. А Ахматова была не просто необыкновенной, она была уникальной, единственной в своем роде.
В первый революционный год она отправилась поездом в Москву, подальше от петербургских туманов. В вагоне ей захотелось курить, она достала папиросу. Но ни у кого из окружающих не оказалось спичек. Тогда она высунулась из окна и умудрилась прикурить… от паровозных искр.
Об этом она никогда не писала. Это – по ее меркам – было слишком буднично и прозаично. Точно так же, как молчаливо презирала все бытовые мелочи: пришить оторвавшиеся пуговицы у шубы – вульгарно, а запахнуться в нее, наподобие тоги – самое естественное, что только может быть. Вести дом – пошло, а ночи напролет писать стихи – совершенно нормально, только так и можно жить.
«Настоящий поэт тот, кому ничего нельзя дать и у которого ничего нельзя отнять».
Но женщина-поэт с ее любовной жаждой… Ведь для утоления этой жажды мало, чтобы мужчина любил: женщина-поэт страдает от скудости простой любви. Для утоления такой «бессмертной» страсти Ахматова искала равнозначности, равноценности в любви. И… не находила.
Неизбежный развод-разрыв с Гумилевым состоялся. Конечно, свою роль сыграло и то, что Первая Мировая война перевернула всю жизнь не только в России, но и мире. Гумилев с первых же дней ушел на фронт, по-иному он просто не мог поступить. И сражался так же бесстрашно и бескомпромиссно, как жил и писал.
«И Святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь…»
Герой войны, известный поэт – женщины были от него без ума, равнодушной оставалась только та, которую он – несмотря ни на что – продолжал любить, с которой расстался при внешнем взаимном холоде, и которая, как это ни парадоксально, всю свою жизнь оставалась верна его памяти, сравнивая с ним всех остальных мужчин и не находя никого, кто мог бы с ним сравниться.
«Все уходит – мне снишься ты.
…Тень твоя над бессмертным брегом,
Голос твой из недр темноты.
И по имени! Как неустанно
Вслух зовешь меня снова … «Анна!»
Говоришь мне, как прежде, – «Ты».
Это – одно из последних ее стихотворений, написанное чуть ли не полвека спустя после трагической гибели Гумилева. Герой войны был расстрелян по ложному доносу, без суда и следствия, и его смерть вырывает из самой души Ахматовой трагический вопль-причитание:
«Не бывать тебя в живых,
Со снегу не встать:
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных – пять.
Горькую обновушку
Другу шила зря:
Любит, любит кровушку
Русская земля».
Неужели после таких строк кто-то может серьезно утверждать, что «быть поэтом женщине — нелепость»? Не знаю… Смотря, каким поэтом. Илья Эренбург, вообще-то скуповатый на лирические эмоции, писал об Ахматовой так:
«Есть в близости людей заветная черта», и напрасно пыталась перейти ее Ахматова. Любовь ее стала дерзанием, мученическим оброком. Молодые барышни, милые провинциальные поэтессы, усердно подражавшие Ахматовой, не поняли, что значат эти складки у горько сжатого рта. Они пытались примерить черную шаль, спадающую с чуть сгорбленных плеч, не зная, что примеряют крест.
Для них роковая черта осталась далекой, приятной линией горизонта, декоративными звездами, о которых мечтают только астрономы и авиаторы. А Ахматова честно и свято повторила жест Икара и младенца, пытающегося поймать птичку, Прометея и сумасшедшего, пробивающего головой стену своей камеры».
Я не открою Америки, если скажу: есть стихи дамские, есть – женские, причем последних – на порядок меньше. Добавлю, что к создателям дамских стихотворений можно с чистой душой отнести и некоторых представителей сильного пола. Северянин, Надсон и Бальмонт кокетничали в своих стихах явно не по-мужски.
Хотя… есть масса способов завоевывать женские сердца, и рифмоплетство всего-навсего один из них. Удивляет другое: женщина, посвящающая стихи возлюбленному, вызывает не восторг, а нечто вроде оторопи. Если не ужаса… Завоевать стихами мужчину – практически невыполнимая задача, какими бы гениальными эти стихи ни были. Второй муж Ахматовой спокойно растапливал самовар… рукописями ее стихов.
Нет смысла поименно перечислять мужей – официальных и неофициальных – Анны Ахматовой. Хотя бы потому, что в ее поэтической жизни присутствие конкретного человека не значило практически ничего. Тот же второй супруг мог невозмутимо заметить: у меня в доме для всех бродячих собак находилось место, вот и для Анечки нашлось. Наличие же любви, любви-страдания, любви-проклятия, любви-искупления значило абсолютно все. И – было невыносимым.
«Муза! Ты видишь, как счастливы все:
Девушки, женщины, вдовы…
Лучше погибнуть на колесе,
Только не эти оковы!»
Ей не нужны были спички, зажигалки, даже огниво – она умела использовать для этого паровозные искры и, в случае необходимости, могла бы развести огонь в камине там, куда ударила молния.
Всегда – буря, всегда – страсть при внешней почти монашеской отрешенности. Недаром же мастер точных формулировок Осип Мандельштам назвал Ахматову «столпницей на паркетине».
С одной стороны «…я научилась просто, мудро жить: смотреть на небо и молиться богу…»
С другой –
«Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной лишь Божьей воле.
И видишь ли: ведь я пришла сама…»
И все это - одна и та же женщина. Женщина-стихия, женщина-ипостась многоцветности и текучести бурной жизни. Кому-либо одному не могла принадлежать, хотя магией слова и взгляда очаровывала до глубоких лет.
На фотографиях Анны Ахматовой глаза ее просто необыкновенны: пророчица, сирена, победительница. Любящая и любимая. И все-таки «звезду убывающей любви» она над собой чувствовала даже тогда, когда «пытка сча¬стьем» еще длилась...
Да, говорила она, «злая жизнь»... И чудилось ей: и «ложь предавших губ», и «мертвый холод глаз», и жестокость, и грубость мира, и долгое одиночество вдвоем... И снова разоренный дом...
Что за судьба? Или кем-то свыше было ей предопределено стать, по определению Марины Цветаевой «Музой плача, прекраснейшей из Муз»? Казнь первого мужчины, от которого, всеми почитаемому при жизни, она отреклась, но мертвому, расстрелянному большевиками, осталась верна до конца, арест и многолетнее заключение сына, ледяное равнодушие критики и властей, практически – забвение. Но она словно не замечала окружающего зла и убожества.
«Что войны! Что чума! Конец им виден скорый.
Им приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?»
Был, правда, момент, когда Ахматова – вдруг! – заметила то, что происходило вокруг нее. После Ташкента, где во время войны она была в эвакуации, и где появились на свет прекрасные лирические, исполненные тонкой философии и огромной мудрости стихи, Анна вернулась в Ленинград…
«Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи - я никогда ничего не знала о прозе».
Этот «страшный призрак» не желал ее принимать, отвергал, гнал, унижал. Но то, что ломало и даже убивало других, оставило Ахматову почти равнодушной. Ей было жаль прекрасного города – и совершенно не жаль себя. Да и что особенного произошло?
«Забудут? Вот чем удивили!
Меня забывали сто раз…
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас».
Не просто забывали – пытались убить забвением. Не печатали – десятилетиями, только милостиво позволяли делать переводы: с корейского, древнеегипетского… Ахматова переводила: если перелистать чудом сохранившиеся маленькие томики этих переводов, то и там ощутимо чувствуется неповторимый стиль поэтессы, хотя сама она не без горечи констатировала:
«Ахматовскою звать не будут ни улицу, ни строфу…»
Послевоенное десятилетие было, пожалуй, самым странным в жизни Ахматовой. Она считалась ленинградкой, но месяцами жила у друзей в Москве: комната в коммуналке в северной столице была, мягко говоря, плохо приспособлена для жизни и творчества. Считалась поэтом – но рифмовала чужие строки. Прекрасно помнила Серебряный век русской поэзии – и так же прекрасно понимала, что фактически пережила свою эпоху.
«Все души милых – на высоких звездах.
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать…»
Возможно, другая женщина и плакала бы. Только не Анна Ахматова! В более чем зрелом возрасте она думает о странностях любви, о богатстве сердечных тайн... «Полночный цикл», например, написанный в шестидесятых годах, составляют драматические картины двух мятущихся душ, здесь роковое стечение трагиче¬ских обстоятельств века, здесь мужественное преодоление разлученности, «невстречи» этих двоих, здесь высокий образец высокой лирики.
«Не случалось разлуки бездонней,
Лучше б сразу тогда — наповал...
И, наверное, нас разлученней
В этом мире никто не бывал».
Даже в семьдесят лет Ахматова писала о любви с такой энергией, с такой нерастраченностью душевных сил, что молодые поэты могли ей только позавидовать. Те самые, которые собирали полные стадионы поклонников, за чьими книгами современники гонялись, записывались в очередь. Кто вспомнит теперь строки, которые тогда цитировались направо и налево? Кто будет перечитывать – с прежним пылом и восторгом! – изданные тогда стихи?
Второе признание пришло поздно. Еще чуть-чуть, и стало бы посмертным. В начале шестидесятых годов ей была присуждена Международная Итальянская премия, присвоено звание Почетного доктора Оксфордского университета. Удалось снова услышать звуки итальянской речи - побывать в Риме и на Сицилии, поехать на родину Шекспира, увидеть британское небо и Атлантику, повидаться со старыми друзьями и еще раз посетить Париж.
Жизнь удалась? Да, но…
Но после возвращения из-за границы в «Трилистнике московском» Анна Ахматова написала о себе вещие слова:
«Случится это в тот московский день,
Когда я город навсегда покину
И устремлюсь к желанному притину,
Свою меж вас еще оставив тень».
Она действительно умерла в Москве, хотя отпевали ее по православному обычаю в Никольском Морском соборе Ленинграда. Тогда – так – никого не отпевали, она сама писала:
«Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит…»
Ахматову отпели и похоронили – не среди поэтов и писателей на Литературных мостках Волкова кладбища, а на маленьком и скромном кладбище пригородного поселка Комарово. Наверное, хотели унизить, на самом деле – выделили и возвысили. Теперь уже навсегда.
Хорошо знавший ее поэт, переводчик, литературовед Лев Озеров писал в те дни:
«…Завершилась большая жизнь и большое творчество Анны Ахматовой. Ее смерть остановила часы «серебряного века». Начинается, уже началось ее бессмертие...»
Жизнь Ахматовой обернулась легендой. Легендой о вечной женственности и вечной любви.
Вальс одиночества | Портрет Ахматовой. 1913 год

Нет комментариев. Ваш будет первым!